- «Джонсанс беби,» не щиплет глазки. «Джонсанс беби» нежный и ласковый.

Детский голосок навевает непрошенные воспоминания о доме, о родителях, а вместе с ними и сомнения, вечные, изводящие:

- А правильно ли я поступила?

Вновь в животе начинает  разрастаться серый сосущий туман – ощущение собственной виноватости. Предала, подвела маму. А они ведь хотели видеть тебя чистым цветком. Как ты посмела заняться этим? Грязная, порочная тварь!

- А разве было сейчас что-то грязное и порочное? – задаю  вопрос внутреннему голосу. – Разве та нежность, та забота, то трепетное ко мне отношение со стороны Давида можно назвать грязью? И не это ли чувство, что охватило нас, воспевают поэты всех времён и народов, да тот же Пастернак, которого так обожает моя мамочка?

Глава 11

Говорят, что счастье невозможно поймать, уловить и зафиксировать тот самый момент, когда был счастлив. Говорят, что человека постоянно, ежесекундно одолевают сомнения, тревоги, думы о каких-то предстоящих делах, не давая в полной мере насладиться моментом. Но, наверное, я была каким-то неправильным человеком, так как ощущала состояние счастья полно, безотчётно, всем своим существом.

И если вчера я ещё тревожилась, ковырялась в собственных мыслях и чувствах, то сегодня, была свободной и спокойной, как никогда.

В окно торжественно смотрела морозная пушкинская зима. По истине: «Мороз и солнце, день чудесный». Вся комната была залита ярким серебряным светом. Холодное предновогоднее солнце отражалось на глянце шкафа, в зеркале и в каждом шарике. Пахло мандаринами и елью, которую вчера принёс Давид.

Врач местной больницы Тамара Ивановна, осмотрев и послушав меня, сочла моё состояние вполне удовлетворительным, и сказала, что дня через три я могу уже спокойно отправляться в школу. Да я и сама чувствовала себя здоровой. Как же это чудесно, жить без боли в горле, ломоты в суставах и тяжести в голове!

Возвращение в интернат меня ни чуть не пугало. Ведь я знала, что Давид будет рядом.

Шарик жёлтый, шарик красный, золотистая рыбка, синий зайчик. Неужели бывает столько счастья? Неужели всё это мне одной? Заботливый, умный, влюблённый в меня  парень, с которым и легко, и весело и надёжно. Мудрая, всегда готовая прийти на выручку, подруга и будущее, яркое, пронизанное солнцем, пропахшее травами, полное любви. Пока нарисованное нами, зыбкое, неуверенное, далёкое, но ведь оно случится, обязательно случится!

Я окончу школу, и мы уедим! Да, будет непросто  договориться с родителями, но мы справимся. С Давидом мне ничего не страшно, ни мамины слёзы, ни мутный ком чувства вины, набухающий в животе.

- Такое бывает, - сказал мне  Давид, когда я поделилась с ним своими сомнениями. – Родители заботятся о своём ребёнке, вкладывают в него свои силы, свою душу, посвящают ему жизнь. Им начинает казаться, что и живут-то они вместе только ради ребёнка. Он становится смыслом их жизни, центром их микро -вселенной. Они растворяются в ребёнке, живут его жизнью, дышат за него, говорят и действуют за него. И вот сама подумай, что начинают чувствовать родители, когда ребёнок пытается уйти от такой опеки, стать кем-то ещё, кроме любимого дитятки, обрести новые социальные связи, выйти в большой мир?  Им становится страшно. Ведь в ребёнке весь смысл их жизни! Выпустив его  из под контроля, неусыпного, жёсткого,  они лишатся себя! А это весьма неприятно!

- И что теперь мне делать? – от негодования я даже руками всплеснула, комично, нелепо, словно актриса дешёвого сериала. – До старости сидеть с ними, быть их смыслом?

- Конечно, нет, - засмеялся Давид, прижимая меня к себе. В его огромной широкой груди гулко билось сердце, и этот мерный звук успокаивал, расслаблял, умилял до слёз. -  Необходимо доказать им, что любить повзрослевшую, самостоятельную и самодостаточную  дочь тоже здорово.

На память пришли строчки, недавно придуманного мной стихотворения. Да, я опять начала писать стихи, но не о себе и не о своих переживаниях. Страсть к написанию таких стихов, когда я в возрасте четырнадцати лет, пробовала самовыразиться, была жёстко и безвозвратно убита мамой.

- Спасибо, дочка, - дрожащим от негодования и подступающих слёз голосом проговорила она, когда я закончила чтение. – Хочешь сказать, что тебе плохо с нами. Что твоя душа страдает.

- Нет же, - вспыхнула  я тогда, ударяя прибором по столу и тут же сбивчиво попыталась  объяснить матери написанное.

- Так и надо было писать, - сухо отрезает мать, давя всхлип. – И если ты не хочешь, чтобы я обо всём рассказала папе, то немедленно порви свою писанину и пообещай, больше никогда так не делать!

Опасаясь очередной лекции и обвинений со стороны отца и приступов рыдания матери, я сделала так, как она просила, и больше стихов не писала, хотя очень желала этого. Строчки приходили по ночам. Отчаянно бились в сознание, требуя открыть окно разума, впустить их, дать им жизнь. Но я, словно мантру повторяла и повторяла одну фразу: « Родители это не одобрят! Убирайтесь прочь!»

Но вчера, после обсуждения с Давидом нашего будущего, мне захотелось написать стихотворение.

- Из этого могла бы получиться довольно неплохая весёлая песенка, - сказал Давид, когда я, преодолевая своё смущение и страх быть непонятой, прочла ему свою писанину.

Не скрою, мне было приятно. 

Вешая на ёлку один шарик за другим, я внимательно прислушивалась к звукам, доносящимся из коридора.  С минуты на минуту ко мне должна была зайти Соня.

- Не знаю, что подарить Давиду на новый год, - как-то пожаловалась я ей.  – Денег нет совсем. Ну не поделку же из шишки делать, как дитя неразумное?

- Стишок ему посвяти, - предложила Соня, затягиваясь.

Мы стояли на балконе общежития. Пахло мусорными баками, в которых копошились, хлопая крыльями, голуби, жареной картошкой и кипятящимся бельём. Где-то далеко лаяли собаки, кричали петухи.

- Можно, конечно, -  без энтузиазма вздохнула я, наваливаясь грудью на ржавые перила и свешивая голову вниз. Наверное, зрячий человек увидел бы внизу прохожих с сумками, бродячих кошек и прыгающих воробьёв. Но перед моими глазами мельтешили лишь неясные разноцветные букашки. Букашка маленькая, розовая, букашка большая чёрная, и ещё одна синяя с коричневым.

- Мам, а ты мне купишь лопатку? – тонко пищал  ребёнок.

- Идём домой, Костя! – голос матери звучал раздраженно, нервно.

- Лопатку! – писк становился  всё требовательнее, всё пронзительнее. – Лоп-а –а-тку!

- Домой, сказала!

- Жева-а-а-чку!

- Да, растут у пацана аппетиты, - усмехнулась  Соня, бросая вниз недокуренную сигарету. Ветер трепал её ярко-рыжие волосы, играл ими, словно языками костра, то раздувая пламя, то утишая, приглаживая его невидимой ладонью. – По-твоему материальный подарок весомее?

- Именно. Да и что я напишу? Какой он прекрасный, какой добрый? Давид и сам об этом знает. О своей любви? Так это и вовсе- пошлость.

Говорила и любовалась волосами подруги. Красиво! Вот какая девушка нужна Давиду, яркая, смелая, талантливая. 

- А хочешь, я тебя вязать научу? – предложила  Соня. – Шарфик Давиду свяжешь.

 В поверхности стёкол её чёрных очков отражалось белёсое небо. Дыхание девушки отдавало мятой и табаком, в голосе сквозит  нетерпение и напряжение, словно подруга боялась, что я откажусь.

- Хочу, белый такой, как у Остапа Бендера. - отвечаю я. – А к Новому году успеем?

- Успеем, время ещё есть. Кстати, у меня белой пряжи полно или это синяя? Не помню уже. Принесу тебе несколько клубков, скажешь, где там белая, а где синяя.

И вот, как только заканчивались уроки, Соня спешила ко мне, и мы вязали.  Во время работы подруга делилась интернатскими сплетнями, жестоко осмеивала директрису, Ленусю, Надюху и Лапшова, а ещё мы пели. Пальцы набрасывали шерстяную нить на крючок, плели узоры, глаза бесцельно блуждали по комнате, останавливались то на шторах, то на шкафу, то на огненной шевелюре подруги, а из груди рвалась песня.

Мои мысли были прерваны требовательным, каким-то нервным стуком в дверь.

- Рановато для Сони, - подумала я, отправляясь открывать.

Требовательность и нервозность, с которой стучал визитёр, почему-то меня не насторожили.

Не подозревая ничего плохого, прибывая в дурмане собственного счастья, я распахнула дверь.

Фигура, застывшая в дверном проёме невысокая и сухопарая показалась мне знакомой. Она, чёрная от головы до пят,  стояла молча, неподвижно. 

Ещё не отдавая себе отчёта, что произошло, я испугалась. Гадкие мураши страха и краха пробежали по моей коже, в животе скрутился тугой узел, а горло обхватила жёсткая рука гадкого предчувствия, не позволяя сделать вдох.

Наконец чёрный гость подался навстречу, тесня меня вглубь комнаты. Дверь закрылась. 

- Не рада, доченька, - услышала я, как из-под слоя ваты, голос матери, металлический, скрежещущий, на грани приступа рыданий.

Всё во мне опустилось, он карябал по нервам,  ввинчивался в самое сердце, от чего за грудиной ощущалась давящая боль.

- Ты же сказала, что у вас нет денег, приехать за мной?- с трудом ворочая онемевшим языком, проговорила я.

- Папин коллега подвёз. Машина возле школы стоит. Собирайся, Алёна. Мы забираем тебя домой. Выучилась, хватит! А я ведь говорила. Что это плохая затея!

Мать не снимая сапог, топала по полу, оставляя после себя мокрые блестящие следы.

Я смотрела на её передвижения, не зная с чего начать. Как сообщить ей, что я никуда не еду. Ведь шарф, как у Остапа Бендера ещё не довязан. Почему-то только этот, довольно неубедительный аргумент приходил в голову. Другие, более весомые, пёстрыми полосатыми пчёлками роились в голове, опасаясь  превратиться в слова и вылезти на свет, боясь старого материнского чёрного платка – символа её несостоявшейся жизни.