— Я очень рада, что ты мне все это сказала. Ты поняла мою трагедию. Поняла, какой голгофой была моя жизнь…

И она протянула мне руки, счастливая, не скрывающая облегчения. Протянула ко мне руки, словно показывая, что мы с ней — заодно. Улыбающаяся умиротворенной улыбкой. Ну да, я сняла с ее плеч тяжкий груз. Я ей больше не дочь, а подруга, лучшая подруга, еще бы, ведь я сумела прочитать в ее сердце, извлечь из него ком черной жирной грязи и даже не бросить ей его в лицо.

Я взяла ее руки и крепко их пожала.

В этот вечер я простилась с ней.

Простилась с матерью, которую ждала так долго. Выдумывала себе ее образ, льнула к ней, чтобы вырвать хоть взгляд, хоть жест, хоть словечко любви. Одно-единственное произнесенное ею слово подарило бы мне крылья за спиной, сэкономило бы миллион лет поисков, помогло бы избежать тысячи ошибок, удержало бы от тысячи убийств. Я знала это совершенно точно. Так же верно, как то, что солнце согревает, огонь обжигает, а вода утоляет жажду. Я требовала от нее этого слова, чем дальше, тем настойчивей. Для меня это был вопрос жизни и смерти. Преследуя ее ради одного-единственного взгляда, я пыталась спасти свою шкуру.

Заодно я распрощалась со всеми матерями и всеми взглядами, которые крала в надежде, что они заменят ее взгляд.

Я стерла из своей памяти все глаза, которые смотрели на меня, не видя. Стерла взгляды, которые выпрашивала, злясь на весь мир, впадая в ярость — почему я должна побираться, вымаливать то, в чем она мне отказывает? Я всех готова была поубивать только потому, что их взгляды на меня оставались чужими. А мне и нужен-то был всего один — взгляд моей матери. Не чужие. Первый взгляд матери на своего ребенка, дающий ему силы жить и любить. Любить других людей. Любить себя.

Вот почему я гнала прочь всех, кто смотрел на меня с любовью, — они смотрели не ее глазами.

Не глазами моей матери. Которую я любила больше всего на свете.

В тот вечер я это наконец поняла.

Я все поняла. Свою убийственную злобу, свое желание прикончить каждого, кто подошел ко мне слишком близко и предложил свою любовь. Я не хотела их любви! Я хотела, чтобы ТЫ любила меня. ТЫ, ТЫ, ТЫ — моя мать. Но ты не могла меня любить. Тебе помешали.

В тот вечер, в краткий миг озарения, я вдруг поняла, что я одна. Лицом к лицу с собой.

Заглядывая себе в душу, я открыла страшную правду и сказала себе: ну вот, теперь ты все знаешь, все понимаешь. Ты дошла до конца истории и раскрыла гнусную тайну, которая сделает тебя свободной.

Ты свободна…

Свободна.

Она преподнесла тебе неслыханно щедрый подарок, на который отважится не всякая мать. Она вернула тебе свободу. Сколько других на ее месте запричитали бы, ах нет, моя дорогая, это не так, я вас любила, любила, — лишь бы не расставаться с прекрасным образом любящей матери. Она не сжульничала. Ей хватило бесстыдной и беззаботной смелости сказать тебе правду, вывернуть перед тобой душу наизнанку. Поблагодари ее. Отныне тебе нечего бояться. Ты сможешь расти — сама по себе.

Поблагодари ее. И по достоинству оцени жуткий подарок, который она тебе сделала.

Я подняла бокал шампанского. Она чувствовала себя такой радостно взволнованной, что захотела со мной чокнуться. Она захотела выпить, забыться. И я выпила. За свое здоровье.


На следующий день она уже ничего не помнила.

Она мне позвонила.

Сказать спасибо? Завязать беседу — не между ослепленной матерью и обозленной дочерью, а между двумя женщинами, на равных?

Ничего подобного.

Она начала с вопроса:

— Ты что, вчера не платила в ресторане?

— Жерар настоял, что он нас приглашает.

— Почему? Ты что, с ним спишь?

Расход-приход, расход-приход.

Но я не впала в бешенство. Я обратила на нее свой обновленный взгляд, словно направила прожектор, и увидела ее такой, какой никогда не видела раньше — маленькой девочкой, на которую никто не смотрит, которую никто не любит, которую вынуждают склониться перед могуществом денег, бережливости и биржи. Перед детекторным приемником и мужчинами в подтяжках, потрясающими пачками долларов и франков.

Расход-приход, расход-приход. Вот и все, чему ее научили.

Она старательно вытвердила урок. Она была хорошей, послушной дочерью. И приняла уготованную ей судьбу. Подчинилась без лишних слов. Как ее мать, бабушка и все женщины до них. И не существовало такого чувства, такой силы, которые сбили бы ее с указанного пути.

Я ничего не ответила.

Просто сказала: до свиданья.

Никогда не устану говорить тебе: до свиданья.


Раз уж я теперь освободилась, то могла отдаться своей любви — любви к мужчине, похожему на памятник самому себе, и так меня любившему.

Моя свобода началась с тобой.

Ты стал первым мужчиной, который вместе со мной отведает этой новой жизни, изобилующей взаимными дарами и лишенной убийственного взгляда.

Я торопилась сообщить тебе приятную новость. Мне не терпелось проверить, что я не ошибаюсь. Я хотела, чтобы ты сказал мне: «Я тебя люблю», бросился к моим ногам, предлагая мне весь мир и окрестности в придачу, а я обвилась бы вокруг тебя, повторяя: еще, еще, еще слов любви, еще трофеев, еще дротиков. И детей — тысячи детей, чтобы принять всю любовь, которую я жаждала тебе отдать.

Я смотрелась в зеркало, посылая себе воздушные поцелуи.

Я садилась писать, и слова сами текли из-под моего пера.

Той самой ночью, вернувшись из ресторана, я начала эту книгу. Слова теснились у меня в мозгу, и мне не терпелось перенести их на бумагу…

«Я пишу эту книгу ради одного человека…»

Так я ее начала — для разгона. Потом я скорее всего выброшу это начало — потом, когда найду свой ритм, услышу свою мелодию.

«Ради человека, которого я люблю, но от которого хотела убежать, рискуя потерять его, как убежала от многих и многих до него. Вопреки себе. Против собственной воли. Я должна это прояснить. Я не стремилась к резкому разрыву. Я хотела любить этого человека — от макушки до пят, но зловредная судьба все время разлучала меня с ним.

Я пишу эту книгу, выслушав аналогичную историю из уст других женщин — похожих и не похожих на меня. Это история брошенных мужчин и молодых и не очень молодых женщин, обреченных на одиночество, история седовласых китов, непонятно почему выброшенных на берег одиночества.

Я пишу эту книгу, чтобы постараться понять — пока не стало слишком поздно, — чтобы положить конец адской пляске, повторяющейся из года в год. Сегодня я начинаю кое-что во всем этом понимать, но достаточно ли, чтобы лишить силы заклятие? Чтобы остановить механизм, бесперебойно действовавший на протяжении веков? Говорят, все возможно… Очень хотелось бы верить».

Первые наброски этой книги вырывались из меня языками пламени — торжествующего пламени.

Она вернула мне свободу писать.


Она никогда не читала моих книг. Никогда.

Любовь к словам привила мне подтянутая блондинка. Она подбадривала меня, вела к моей первой книге. Трогайте их, говорила мне она, гладьте, берите в ладони, приручайте — она говорила так о словах, написанных на бумаге и внушавших мне такую робость. Смотрите! Они ведь не кусаются! Чего же вы боитесь? Медленно, мягко приучайте их к себе. Пишите.

Я писала. Поначалу во власти изумления. Потом осмелела. Но продолжала чувствовать ошеломление.

Она открыла мне территорию, мою собственную территорию, и я никогда не смогу отблагодарить ее за это. То, чего она не хотела делать сама, она предлагала — от своего имени — сделать мне. Она распахнула передо мной мир, существовавший в ее воображении, мир, который она ощущала, закрыв глаза, но себя в него не пускала. Почему? Этого я так никогда и не узнала. Зато узнала, какой властью она, словно добрая фея, меня наделила. Она была внимательной, строгой. Но полностью уступила мне место. Ни разу она не уподобилась одной из тех самоуверенных и властных матерей, которые заявляют: это я вас создала, без меня вы были бы никем. Ни разу она не потребовала себе ни пяди моих владений, ни крохи моей власти, за расцветом которой следила краешком глаза.

А моя мать…

Она наотрез отказалась читать книги, подписанные моим именем — именем ненавидимого ею мужа. И это имя пишут на обложке заглавными буквами!

Когда я отправляла ей очередную книгу, — правда, делала я это не всегда, иногда злость брала верх, и я не могла заставить себя вывести на конверте ее адрес, — она просто откладывала ее в сторону. Потом прочту. Когда будет время.

Она видела мои книги на полках магазинов. Никогда не покупала. Слишком дорого. Они с ума посходили, ты видела, сколько стоит книга? Листала, стоя возле полки. Потом закрывала и говорила: не понимаю, как такое печатают.

Такое…

— Я ведь прекрасно пишу, — добавляла она. — Я разослала свои рукописи по всем издательствам, и ни одну из них не приняли. А твои… Нет, не понимаю. Когда ты напишешь книгу, которой я смогу гордиться? Мой друг, месье Лаплас, написал превосходную книгу, весьма достойный исторический труд, о Ришелье.

— Да ну? И в каком издательстве она вышла? — Я уже ощерила клыки, готовая кусаться. Слыхом не слыхивала ни о каком Лапласе.

— Он напечатал ее за свой счет и теперь сам занимается продажей. Прекрасная книга, очень познавательная и отлично написанная. А ты… Неужели ты думаешь, что твою писанину можно назвать литературой?

И все мои книги в мгновение ока исчезали, испарялись, улетучивались. Я стояла с опустевшими руками, как обворованная. Спасал меня только гнев. Если я не бросила это занятие, если продолжала упорствовать, то лишь из чувства противоречия, лишь потому, что хотела преодолеть ее сопротивление, добиться одобрительного взгляда, похвалы, признательного вздоха. Я писала, чтобы победить ее. Чтобы победить ее враждебное равнодушие.