Дед, конечно, не мог остаться бесчувственным к такому болезненному беспокойству и выдал сыну кругленькую сумму, предложив использовать ее наилучшим образом и купить квартиру. Джейми Форца вздохнул с облегчением и бросился к супруге, обещая ей луну с неба со всеми спутниками, и открыл бутылку шампанского, ловко спрятанную в букете белых роз.

Если я не ошибаюсь, именно в ту ночь был зачат их первый ребенок. Каждым обещанием, каждой передышкой и каждым удивленным вздохом моей матери отец отныне пользовался с единственной целью — обеспечить себя потомством, которое в мечтах виделось ему многочисленным и разнообразным. Он действительно хорошо себя чувствовал только в компании детей и дождаться не мог, когда его собственные подрастут, чтобы отправиться вместе с ними искать приключений. Он обожал многолюдье, огромные столы, ломящиеся от яств, двухэтажные кровати, игрушечные железные дороги и прятки. Она ему поддавалась, ибо помимо таланта рассказчика он обладал даром заставить петь ее тело, и, усыпив бдительность, она млела в его объятиях и поздравляла себя за то, что связала свою судьбу с мужчиной, столь искушенным в искусстве ласки.

Так могло длиться очень долго, если бы Джейми Форца — от кончиков ног до кончиков ногтей — не оставался цыганом, которого золото совершенно не интересует и который предпочитает не копить, а тратить. Само это слово вызывало в нем ужас, и, если кто-то случайно произносил его перед ним, он принимался плеваться. Это дьявол, негодовал он, это сама смерть притаилась в тугих пачках банкнот, она обволакивает вас, чтобы задушить. Бережливость — смерть убогих и боязливых, которые отвергают жизнь и спешат состариться.

Никакой квартиры он так и не купил. Вернее, в конце концов квартира появилась, но…

Поскольку отец постоянно донимал его вопросами насчет поисков жилья, с тактом и деликатностью напоминая, что жизнь молодой супружеской пары не слишком хорошо вписывается в быт и устоявшиеся привычки другой, более пожилой четы, это ему надоело. Отцовские замечания забивали ему голову, мешали тасовать колоду и шельмовать и сбивали его с мысли, когда он сочинял очередную сказку.

И вот в один прекрасный день он с сияющим лицом влетел в дом и бросил на кухонный стол связку ключей. Настоящих ключей из хромированной стали, с прекрасно вырезанными зубцами, с острым, как бритва, режущим краем и биркой, на которой значились его фамилия и адрес. Все дружно зааплодировали и торжественной процессией двинулись смотреть эту великолепную квартиру, расположенную на улице Либеллюль, в одном из фешенебельных районов Тулона, том самом, где на поросших лесом холмах уже начали возводить роскошные здания из стекла и бетона с видом на море. Быстро перетащили кастрюли, диваны и матрасы, купили новый холодильник и две детские кроватки. Взрослые стояли на большой застекленной террасе, восхищались морским пейзажем и чайками, что пролетали мимо, едва не касаясь крыльями окон. Мать, разомлев от счастья, нежно прижималась к мужу. Собственница! Наконец-то свершилось! Она — собственница! Она уже устала и мечтать об этом, как устала врать отцу, что ей нравится жить со свекровью. Они разложили матрасы и расстелили простыни. Да бросьте вы, остальное разберем завтра, а сейчас — все в ресторан, надо же отметить такое событие! И Джейми Форца поволок все свое не успевшее очухаться от изумления стадо в итальянское заведение в конце улицы.

Назавтра никакой разборкой вещей им заняться не удалось.

Рано утром в дверь позвонили судебные исполнители и спросили у матери — отец еще до рассвета ушел дышать свежим морским воздухом, — что она делает в демонстрационной квартире, предназначенной для показа потенциальным жильцам, ключи от которой были похищены накануне.

Тот день стал концом ее романа с князем балаганов и Уолл-стрит. Все ее существо пронзила яростная ненависть, подпитываемая страхом пересудов — что скажут люди? — и ощущением, что ее унизили, провели как сопливую девчонку. Крохотное зернышко ненависти, зародившееся в ней, пошло расти, и всходы с каждым днем становились все мощней и богаче ядом, пуская корни в каждую пору ее кожи, в каждый грамм ее мозга, в каждый изгиб ее кишок, и переполняли ее горькой желчью — черной и желтой, заставляя содрогаться в рвотных судорогах при виде неба, земли и других двуногих, включая ее самое, преданную собственным телом, которое отдалось этому человеку, открылось перед ним, приняло его семя, смешало свою кровь с его нечистой кровью и произвело на свет худосочных лохматых детей с глазами, полыхающими огнем, способным поджечь целый лес. Как он посмел сотворить с ней такое! С ней, дочерью своего отца! С дочерью человека, который привык уважать деньги, владел недвижимостью, покупал и продавал, наращивал прибыль, каждый день приглашал к своему столу банкиров и был на «ты» с целой биржей! Он вынудил ее предать родного отца, он запачкал грязью священные ценности, изрекаемые детекторным приемником и сообщаемые сжатыми столбцами биржевых котировок в газете! Злоба кипела в ней, пронзая ее нестерпимой болью, заставляя тело сложиться пополам и кататься в бессильной и немой ярости. Она рыдала, царапала себе лицо ногтями, мяла ткань платья, обтягивающую груди, словно старалась стереть их со своего тела, чтобы к ним больше никогда не прикоснулся этот обманщик, этот подлец, этот изменник, этот негодяй. Ее муж. Человек, которого она приняла за мужа… Почему? Господи, ну почему, стонала она, заламывая руки и призывая к ответу все невидимые силы зла.

Когда вечером он вернулся домой, посвистывая, в пиджаке, небрежно наброшенном на плечи, она поднялась, бледная и опустошенная, и, ни слова не говоря, ибо не было в мире силы, способной заставить ее разжать скорбно стиснутые губы, молча указала ему на входную дверь, занавешенную двумя шерстяными одеялами, которые она натянула, когда судебные исполнители унесли сами двери. Такова законная процедура, мадам, законная процедура, мы вынуждены пойти на этот шаг. Ничего не поделаешь, мадам, хотя нам вас очень жаль… Он даже не удивился, когда обнаружил эти тряпки болтающимися на месте двери. Просто посмотрел на колыхание одеял, надуваемых ветром, дующим из окон, подумал, что они похожи на паруса лодок в порту, вспомнил туго натянутые на груди блузки девушек, раскрывавших перед ним свои сокровища, еще раз взглянул на убитую горем несостоявшуюся собственницу и моментально нашел решение: «Позвони своему отцу, и все! У него же есть деньги, вот пусть он и заплатит!»

И мой дед, вынужденный оторваться от детекторного приемника, заплатил за квартиру. Но не просто так. Он взял с дочери слово, что она бросит этого мерзавца, этого голодранца, эту худую корзину. Иначе она ему больше не дочь. Но она не могла этого сделать. Она ждала третьего ребенка.

Этим ребенком была я. Я росла у нее в животе, питалась ее соками и ее ненавистью, пробовала на вкус проклятое удовольствие, которое она пассивно получала, когда ей не хватало сил оттолкнуть его, выкинуть вон из своей постели и из своей жизни. В двадцать шесть лет ее жизнь была кончена. У нее не осталось никакой надежды вырваться из заколдованного круга, поделиться своими мечтами с ветром, который унесет их и вручит другому мужчине, чтобы тот явился и освободил ее. Она стала заложницей каждодневного горя, и оно поджаривало ее как на медленном огне и сужало ее жизнь до домашних забот и груди, полной молока. Она плыла по течению, равнодушная, словно оглохшая. Всю свою злость она обратила в молчаливое сопротивление, сжимавшее ей челюсти и делавшее каменным такое гордое тело. Она стирала, гладила, подогревала бутылочки с молоком, склонялась над букварем, развешивала пеленки и подгузники, готовила пюре и английский крем — и все это время ее ни на миг не покидала злоба, утишить которую не в состоянии были никакие слезы. Она ждала, вперив взгляд в далекое синее море, в свободный полет легкокрылых чаек. Ждала, чтобы прошло время. Она измеряла рост детей деревянной планкой, и каждый новый сантиметр приближал конец ее мучений.

Когда он, напевая, возвращался домой, ненависть поворачивалась у нее в животе, словно ненасытный зверь; тогда она клала нож на стол, чтобы не перерезать ему горло. Он говорил ей: моя девочка, моя красавица, моя любовь — она с трудом удерживала посуду, норовившую выскользнуть у нее из пальцев, и глотала ком в горле. Он танцевал ча-ча-ча, вихлял бедрами и распахивал ей свои объятия — она прижималась к двери и стояла не двигаясь, как будто ноги у нее налились свинцом. Почему он носит рубашки с таким идиотским острым воротником? Он одевается как пугало! И эта мания вечно полировать ногти! Он что, думает, это облагородит его цыганскую кровь? А зажим для купюр, который он с видом трофея вынимает из кармана? А эта вечно сальная прядь надо лбом? А эти пальцы, такие ловкие, что больше похожи на опасных ядовитых змей… Она ненавидела в нем каждую деталь. Она провожала его глазами и взглядом зажигала землю у него под ногами. Но он скользил по ней как ни в чем не бывало, словно легкий трехмачтовый парусник, и находил ее слишком правильной.

Он взял привычку возвращаться домой все позже и позже, а потом — не возвращаться совсем. Она нашла подработку, над которой корпела по ночам, падая с ног от усталости. Надписывала зубодробительно сложные адреса на конвертах, подшивала юбки, приклеивала подметки к ботинкам, кроила материи по готовым выкройкам. Расход-приход, расход-приход, она аккуратно складывала бумажки, прежде чем засунуть их к себе в лифчик. Она готовила свое бегство, как каторжник, ополоумевший от жажды вырваться на волю.

В один прекрасный день она наконец собрала чемоданы, одела детей в теплые пальто и села на поезд до Парижа. Когда три дня спустя он вернулся домой, его ждали распахнутые двери платяных шкафов, опустевшие полки, занавески, прижатые сквозняком к стенам, и пустой холодильник.

Она даже не оставила на кухонном столе записки.

Только связку ключей из хромированной стали с отлично вырезанными зубцами и сверкающим на солнце, острым как сабля, режущим краем.