– Боже, Джейн, зачем столько слов! Неужели я не могу высказать самого простого суждения без того, чтобы вы не закружились с бормотанием на месте, собираясь биться головой о стену?

Она смеялась, наклонив голову вниз и потрясая завесой своих откинутых к плечу чёрных волос.

– «Волосы мои длинные вдоль башни всей ниспадают», – пропел Жан Фару, поднимаясь по крутой тропинке на террасу.

– А вот и ещё один, – крикнула Фанни, – который фальшивит точно так же, как его отец!

– Только у него нет голоса Фару-старшего, – сказала Джейн. – Жан, попробуйте-ка произнести, как Фару-старший, когда он возвращается домой: «Ох, эти женщины! Уж эти женщины в доме моём!..»

Жан прошёл мимо неё, не сказав ни слова, и скрылся в холле, а Джейн, задрав голову к балкону на втором этаже, сказала:

– Дорогая, как он на меня посмотрел! Мсье не понимает шуток!

– В его возрасте шуток не понимают, – задумчиво ответила Фанни. – Мы постоянно раним душу этого ребёнка, сами того не желая.

Услышав на лестнице шаги, она позвала:

– Жан!

Мальчик открыл дверь спальни и остановился на пороге:

– Да, мамуля?

Он с достоинством носил свою жалкую летнюю одежду: потрёпанную тенниску, белые, слишком короткие, парусиновые брюки, позеленевшие на коленях, ремень и матерчатые туфли, которые постыдился бы надеть даже сын сторожа. Он ждал, что скажет Фанни, и дышал полуоткрытым ртом, терпеливо обратив к мачехе своё загорелое, чистое, живое и непроницаемое лицо шестнадцатилетнего ребёнка.

– Явился наконец?.. Откуда ты?

Он кивнул головой в сторону окна, неопределённо давая понять, что пришёл с поля, со всего поля, из фиолетовости теней, из зелени лугов… Его голубые глаза где-то в глубине светились почти бессознательной животной жизнью, но на поверхности были видны только их лазурь и блеск. Джейн внизу опять запела английскую песенку, и Жан Фару, резко хлопнув дверью, ушёл в свою комнату.

«Вот ведь шальной! – подумала Фанни. – Взял и влюбился в Джейн. Оно бы и хорошо, если бы она была с ним полюбезнее.»

Ужин собрал их всех троих на террасе. В отсутствие Фару Фанни и Джейн блистали лёгкой нерешительной весёлостью, а Жан Фару, независимо от того, был его отец рядом или нет, упрямо хранил лишь изредка прерываемое молчание.

– Любопытно, – сказала Фанни, задрав голову к белёсому небу, – до чего конец дня здесь уныл. Солнце заходит для других, там, позади…

– …у гор однообразный лик, – продекламировала Джейн.

– Метерлинк, – проворчал Жан Фару.

Обе женщины расхохотались, и Фару-младший бросил на них уничтожающий взгляд.

– Мне надоела ваша убогая весёлость! – крикнул он, выскочив из-за стола.

Пожав плечами, Фанни проводила его взглядом.

– Он становится невыносимым, – сказала Джейн. – Как вы позволяете, Фанни…

Фанни мягким жестом подняла и опустила белую руку:

– Ах, Джейн… Вы ничего не понимаете.

– Вы такая добрая…

Джейн тряхнула головой, и мягкие волосы упали ей на лоб и на очень маленькие, почти круглые, уши. Когда она хотела убедить Фанни, она широко раскрывала свои серые в золотистую крапинку глаза и приподнимала верхнюю губку, обнажая четыре маленьких коротких белых зуба. Но Фанни сейчас не обратила внимание на это, как она называла, «дочечкино личико» Джейн. Она курила, не испытывая удовольствия, и потушила свою сигарету, со скрытым раздражением примяв её большим пальцем.

– Нет, Джейн, не говорите мне всё время, что я добрая. И позвольте мне повторить вам, что вы ничего не понимаете в этом ребёнке.

– А вы? – спросила Джейн.

– И я тоже, вполне это допускаю. Но только мне совершенно ясно, что мы часто делаем малыша Фару несчастным. Вы – особенно. Ведь он наверняка влюблён в вас. А вы обращаетесь с ним холодно и небрежно.

– Однако он не теряет времени даром!

– Боже мой, Джейн, как вы легко обижаетесь! Вы красивы, а моему пасынку шестнадцать лет. Я хорошо знаю, что Жан никогда не осмелится, да и не захочет, вероятно, сделать вам «признание»…

– И правильно сделает.

Джейн встала, облокотилась о низкую балюстраду террасы. «Вот всегда так, – подумала Фанни. – Она ответила мне сухо, как отрезала, и сейчас заговорит со мной о том, какое воспитание дают подросткам в Англии. Решительно, сегодня день Дейвидсона».

Однако Джейн, обернувшись, явила ей смешливое лицо тридцатилетнего дитяти и воскликнула:

– Вы не представляете, Фанни, как ужасно надоедает по целым неделям не находить вокруг себя ни одного холодного или хотя бы прохладного на ощупь предмета! Стены – тёплые даже после полуночи, серебро тёплое, а плитка… Это так изматывает…

– И всё из-за кого? Из-за этого несчастного Фару… Он хочет закончить пьесу здесь…

– Надо было защитить себя, Фанни, защитить нас, нас всех! Вплоть до лакея, который изнывает от жары…

Она нахмурила свои пепельные брови, подведённые тонким карандашом, и сурово глянула на деревню, уже засыпавшую с наступлением сухого вечера.

– Но вы говорите «да», и снова «да»… Если бы это ещё что-то давало, этот ваш рабский «да-мой-дорогизм»… Поистине женщины…

– Тс-с!.. Тс-с!.. – остановила её Фанни.

Джейн замолчала и покраснела на свой манер, то есть её загорелое лицо стало ещё темнее.

– Я знаю, что вмешиваюсь в дела, которые меня не касаются…

– О! Ну что здесь такого!

Фанни спохватилась, сообразив, что подобная снисходительность двусмысленна и может ранить Джейн, и добавила:

– Джейн, не будьте такой насмешливой с Фару-младшим. Ему шестнадцать лет. Для юноши насмешки – тяжёлое испытание.

– Когда-то мне было столько же. И меня никто тогда не жалел.

– Но вы были девушкой. Это совсем другое дело. А кстати, – сказала Фанни в ответ на выразительный взгляд, – в этом примерно возрасте или чуть позднее вы в конце концов бросили с отчаяния розу одному прохожему, через стену…

– Верно, всё так, – согласилась Джейн, внезапно растрогавшись. – Вы, как всегда, правы, Фанни… Я же говорю вам, что я нехорошая, вредная, непоследовательная…

Она прислонилась к Фанни плечом, прижалась щекой к чёрным небрежно стянутым в узел волосам и повторила:

– Я нехорошая… нехорошая…

– Но почему же? – спросила Фанни, редко обременявшая себя вежливой ложью.

Джейн запрокинула к розовому небу наивное лицо, обнажила четыре маленьких зуба:

– Разве я знаю?.. Жизнь меня не баловала… Старые обиды, которые высовывают своё гадкое мурло… Милая, милая Фанни, пожалейте меня… Не говорите Фару, что я была такой… такой несносной в его отсутствие…

Так они и сидели плечом к плечу, тихонько переговариваясь, пока не настала пора зажигать лампы. Они показывали друг другу пальцем то на летучую мышь, то на звезду, слушая слабый шорох прохладного ветра в листве деревьев, мысленно представляя себе багровеющий закат, которого они никогда не видели, разве что поднявшись на ближайший холм.

На первой террасе, внизу, захрустел гравий. Джейн послушно позвала:

– Хелло, Жан Фару!

– Да, – ответил молодой хриплый голос.

– Не включить ли нам патефон? А как насчёт пасьянса?

– Хорошо… Да… Как хотите, – сказал обиженный голос.

Однако Жан прибежал наверх так быстро, что Фанни вздрогнула, увидев его совсем рядом, белого, за исключением лица и рук, в трагическом нимбе, присущем отрочеству.

Джейн по-братски взяла его под руку и повела к карточному столику, зелёное сукно которого, траченное молью, пахло плесенью и старыми сигарами.

– Хелло, бой!

«Решительно, – удовлетворённо подумала Фанни, – сегодня у неё день Дейвидсона».


– Вы слышите?

– Слышу!

– Всё ещё эта сцена с похищенными письмами?

– Думаю, да. Вчера утром он дал мне на перепечатку пятнадцать страниц. А через пять минут забрал их у меня с таким видом… с таким видом…

– Знаю, – сказала Фанни, засмеявшись. – Как будто вы отняли кость, которую он глодал. Что вы хотите! Он может разродиться только меча громы и молнии. Как вы находите два первых акта?

– Они превосходны, – сказала Джейн.

– Да, – сказала Фанни задумчиво. – Ощущаешь такое волнение.

Из дома доносился шум мессы, молящейся толпы, мятежа в зародыше. Когда он стих, стало слышно, как в ответ высоко наверху важно гудят последние пчёлы, трудившиеся в кронах лип и зарослях плюща.

Прерывистый крик какого-то хищника заглушил не внятные звуки службы, доносившейся из-за полуоткрытых ставен; но женщины даже не вздрогнули, равно как и Жан Фару, развалившийся на шезлонге из ивовых прутьев с книгой в праздных руках.

– Это всё тот же эпизод сцены: Бранк-Юрсин, застигнутый за взламыванием ящика, – сказала Фанни. – А куда нам прикажете деваться, когда их станет двое – этих Фару, пишущих и бормочущих пьесы?

Голубые глаза Жана, широко раскрывшись, вспыхнули.

– Я никогда не буду писать пьесы, мамуля, никогда.

– Отказаться гораздо проще, чем попробовать, – быстро возразила Джейн.

– Отказаться не всегда гораздо проще, – сказал Жан.

Он покраснел от своего смелого ответа, и Фанни увидела, как у уха мальчугана вдоль голой шеи кровь запульсировала чаще.

– А ну, Джейн! Перестаньте мучить своего младшего товарища.

– Мне и правда нравится его дразнить, – добродушно сказала Джейн. – Это ему так идёт. Не помню уже, в какой день, он был просто очарователен – со слезой на ресницах…

Она весело погрозила ему пальцем, на котором блеснул серебряный напёрсток. Фанни удивлённо подняла голову, повязанную чёрной шёлковой лентой:

– Как, и он тоже?

– Он тоже? – переспросила Джейн. – Объясните, дорогая Фанни, объясните!

Она шила и смеялась, посматривая вокруг счастливым взглядом серых глаз, усеянных янтарными точками; отсвет заходящего солнца трогал её непокрытые волосы, и она, казалось, радовалась этому пахнущему нагретым гранитом томительному летнему вечеру.