– Лучше передать статью по телефону сейчас же, номер выходит завтра. Уже поздно, и меня соединят сразу.

Не дожидаясь моего ответа, он снял трубку. Я вслушивалась вторично в текст статьи, и каждое уже знакомое слово вызывало целую череду образов и картин. Дело касалось охоты на китов, а всякий раз, когда речь заходила о ней, в моей памяти невольно возникали недели ожидания на берегу, самые высокие минуты моей любви. Слушая, как Поль диктует статью стенографистке журнала, особенно четко выговаривая каждое слово, чтобы избежать возможных при передаче ошибок, я обнаружила в себе новую ипостась терпения, о которой и не подозревала. От этого человека, склонившегося над столом и освещенного только отблесками света, падавшими на перепечатанные листки рукописи из-под желтого абажура,– от этого человека до меня доходило излучение властности. Поль терпел мое присутствие, я чувствовала его. Какая жалость, что он не может следовать за ходом моих мыслей так же покорно, как следовала я за его мыслями! Я была рядом с ним, здесь, в этой комнате, и я видела картину домашней гармонии, доступной другим, заказанной мне. И мешала ей главным образом дальность расстояний между нашими внутренними мирами. А особенно Рено. Потому что после их спора о профессоре Паризе я чувствовала, что они действуют друг другу на нервы. Но, сидя возле этого человека с телефонной трубкой в руках, я отпустила себе полчаса иллюзий. Обжигающий вкус счастья, которое еще вкушаешь, зная, что оно обречено, торопишься выпить последние его капли. Я с грустью услышала, что статья приближается к концу.

Когда Поль кончил диктовать, он откинулся на спинку кресла, потянулся всем своим могучим телом и заявил, что в такой поздний час – было уже начало одиннадцатого – он поедет меня провожать. Мне не удалось его отговорить, и всю дорогу, как в тот первый день, фары его машины следовали за моим автомобилем, и, как в тот первый раз, на перекрестке, где от шоссе отходил наш грейдер, он сделал полукруг и крикнул: "Спокойной ночи!"

Я свернула, проехала между нашими тумбами, и сразу же передо мной из мрака возник Фон-Верт, освещенный, как театральная декорация. Что бы это могло значить? Два генуэзских фонаря, висевшие справа и слева от входа, скрещивали свои лучи. В дверях показалась Ирма, я подъехала чуть ли не вплотную к ней. Горло мне сдавил страх. Все говорило мне, что на сей раз дело много серьезнее, чем тогда, когда сбежал наш корсиканский песик.

– Да что случилось?

– Малыш не вернулся. Уже два раза звонили из полиции.

– Из полиции или из жандармерии?

– Из полиции.

– Ладно. Значит, это не несчастный случай на дороге. Что же тогда? Ну говори же, Ирма. Пирио, замолчи!

– Да-а, говори. Рено арестовали.

– Что? Что?

– В городе учащиеся устроили манифестацию и...

– И ты мне сразу не могла сказать? Вот дуреха-то!

Я без сил рухнула на каменную скамью, будто мне перебили обе ноги.

– Ясно, дуреха, это вы правильно сказали. Трижды дуреха... Значит, я во всем виновата?

Ирма потерла себе запястье, очевидно, я слишком сильно сдавила его.

– Все в порядке, не хнычь. Пойми, могло быть гораздо хуже, несчастный случай, например. Соедини меня с полицией. Номер семнадцать.

– А вы точно знаете?

– Но ведь во всей провинции у них одинаковый номер.

Сраженная этим открытием, Ирма соединила меня с полицейским участком; я выхватила у нее трубку и узнала, что, выйдя из лицея, примерно сотня школьников двинулась по улицам города, они орали как оглашенные, дошли до центра, собрались перед старым зданием университета, вырывали булыжники из мостовой и швыряли их в окна ректорского кабинета. Полиция устроила облаву, двадцать мальчиков арестовали и посадили за решетку под предлогом выяснения их личности. Одно было для меня ясно во всей этой истории: останься я дома (на сей раз решение принято безоговорочно, я рву с Полем), меня бы немедленно поставили в известность, и я сразу выцарапала бы Рено из их лап. А теперь они держат его уже семь часов.

Пирио кружил у моих ног, умоляюще повизгивая, и, когда я снова направилась к машине, инстинкт подсказал псу, что я еду на помощь его хозяину: через окно он впрыгнул прямо на сиденье. Отъезжая, я крикнула Ирме:

– Приготовь ему ужин!

Чаша терпения Ирмы переполнилась:

– Ужин? А еще чего приготовить? Фанфары, может?

Перед полицейским участком на площади, под холодным светом фонарей, царило спокойствие. Я даже удивилась, но потом нашла объяснение: уже за полночь, большинство родителей успели выполнить свой долг гораздо раньше, чем я. Толкнув двери, я вошла в залу и увидела пять-шесть мальчиков, сидевших на скамье в скучливых позах ожидания, и среди них своего сына.

Под глазом у него черный синяк, пуловер порван. Увидев меня, он встал. Я бросилась к нему.

– Эй, эй, мадам...

– Простите, пожалуйста.

Я остановилась, на душе у меня стало спокойно: я бы заметила, если бы у Рено было бы что-нибудь сломано. Я подошла к барьеру, за которым сидели полицейские, самые обычные регулировщики уличного движения, возведенные на сегодняшний вечер в ранг усмирителей мятежа.

– Это все-таки полицейский участок, мадам. А не проходной двор.

У полицейского был резкий провансальский акцент.

– Вы родственница арестованного? Пришли удостоверить его личность, его местожительство? Первым делом зайдите к господину комиссару. Это на втором этаже. Дежурный вас вызовет.

Я ласково помахала рукой Рено: пусть поймет, что я не смотрю на все это дело трагически, впрочем, он меня и без того хорошо знал. На площадке никто, кроме меня, не ждал, я сразу же вошла в кабинет господина комиссара и вытерпела его скучнейшую проповедь, которую он, по-моему, успел заучить наизусть: уже раз пятнадцать он произнес ее с поправкой на отца или мать, на работницу или даму из общества. Говорил он с притворным изнеможением и унынием, чем я не преминула воспользоваться, говорил о том, что уходят былые традиции, что город утратил свои благородные нравы. Хоть этот говорил без акцента и говорил красно!

Улучив минуту, я позволила себе заметить, что еще не знаю сути дела.

– Как? А мятежные выкрики, а булыжники, вывороченные на городских путях сообщения, а покушение на общественное здание, вам этого мало?

– Но, господин комиссар, я хотела бы знать мотив, так сказать, цель этой манифестации. Словом, чего они требовали?

– Ничто не может оправдать беспорядков такого масштаба. Эти бесноватые юнцы устроили манифестацию, потому что сняли какого-то их преподавателя.

– Господина Паризе? За его статью о войне в Алжире? Удалили его за несколько месяцев, за несколько недель до экзаменов?

– Вот оно как! Вы, выходит, придерживаетесь их мнения. Они слово в слово то же самое говорят. Ну если уж и родители туда же...

Он сдержался, я тоже. И отпустил меня. В нижнем этаже все формальности были выполнены быстро. О дальнейшем меня известят. Наконец-то меня допустили к арестованным. Рено, которому ни чрезвычайные обстоятельства, ни благородное клеймо под глазом (ничего серьезного, я это сразу определила...) не помешали быть таким же, как всегда, представил мне своих товарищей.

– Это моя мать,– и добавил,– она декоратор. И очень поздно задерживается на работе.

Все они, за исключением одного, учились экстернами и жили далеко от города. Понизив голос, я спросила, не могу ли я чем-нибудь им помочь. Дома у них телефона не было, поэтому, как я поняла, родители и не пришли; они ровно ничего не знали, а комиссар известит их только завтра, через жандармерию. Я взяла адреса и пообещала сделать все, что смогу.

– Мам, мы уже шесть часов здесь сидим, жрать охота.

– Тебя ждет ужин.

– А они?

Полицейские поворчали, но отпустили меня купить сандвичи и крем-соду. Только не пиво: алкогольные напитки здесь распивать воспрещается... Рено ждал вместе с ребятами моего возвращения. Я вернулась, и мы устроили пир. Но тут явился пожарный, работавший до полуночи, и забрал своего отпрыска; он поначалу схватился с полицейскими, правда в ином стиле, чем я, но с тем же провансальским акцентом, что и они. Воспользовавшись этим обстоятельством, мы с Рено улизнули.

Пирио ждал нас в машине и тоскливо вздрагивал всем телом.

– Привезла его! Нет, решительно ты – это ты. Посмотри на него, клянусь, он все понимает,– добавил Рено, устраиваясь на сиденье рядом с Пирио, который от волнения вился ужом у него на руках.– Подожди-ка минутку!

И, откинув чуточку голову из-за своего синяка, мой сын обнял меня так крепко, что у меня даже дыхание перехватило.

С минуту мы ехали молча. Рено чего-то ждал. Я спросила, больно ли ему.

– Глазу? Пустяки, я ничего не чувствую.

– Тебя полицейский ударил?

– Ага... Но не беспокойся, я в долгу не остался. Как двину его в поясницу... Он так и взвился. Хорошо, что я свои мокроступы надел, посмотри-ка.

И в самом деле, я только сейчас заметила, Рено был в грубых охотничьих ботинках.

– Значит, бал-маскарад готовился заранее?

– Раз надо, так надо. Если хочешь добиться успеха... Ну надел ботинки и надел, кому какое дело. Значит, когда мы с тобой с глазу на глаз говорим, ты считаешь, что мы не правы?

– По существу правы. По-моему, непозволительно снимать преподавателя чуть не накануне экзаменов... Надеюсь, хоть это не обернется для тебя плохо? Ты к экзаменам подготовился? Ты ни разу со мной об этом не говорил.

– Не моя вина, что я больше не говорю с тобой об этом! Мы с тобой и видимся только раз в месяц, и то тридцать второго числа. Нет, не волнуйся, подготовился!

Эти слова убедили меня лишь наполовину. Но сейчас не время было углублять этот разговор, отложим на после.

– А вот в чем я вас действительно обвиняю, так это в том, что вы повредили прекрасное здание семнадцатого века.