Конечно, я была странным ребенком. Я испытывала потребность мыслить и чувствовать наперекор мыслям и чувствам своих родителей. Мне уже тогда казалось, что если я разделю их мысли и чувства, это словно бы причислит меня к серому и скучному какому-то множеству; а мне уже тогда хотелось принадлежать к тем, которых мало, которые как-то выделяются из этого множества, проблескивают алыми огоньками в этом сером сумраке.

Узнав о том, что родители презирают мадемуазель Маргариту, я всячески старалась выразить ей свое доброжелательное отношение. Но она не проявляла желания подружиться со мной. Она, как и мои родители, явно принадлежала к пресловутому «множеству». Она, конечно, тоже презирала моих родителей, презирала за то что они не были французами, не были католиками, были «чужими». Но меня она хвалила за прилежание и находила у меня способности к изучению французского языка. Эти похвалы, отмеренные строгим голосом, доставляли мне большое удовольствие.

Когда я впервые прочитала сказку о Красной Шапочке, мне открылись новые загадки. Это было совсем не похоже на те красивые стихи, что мы читали с тетей; но это было так просто, так понятно и близко мне. И говорилось в этой сказке о маленькой девочке, такой же как я; впервые в жизни я могла отождествить себя с героиней литературного произведения. И это было произведение, написанное иноверцем, «чужим».

Неожиданно мне пришло на мысль сделать эту прелестную Красную Шапочку турчанкой и своей подругой. Я дала ей имя — Айше. Я прогуливалась в нашем дворе между деревьями и про себя беседовала с ней, придумывала, как мы вместе путешествуем (мадемуазель Маргарита тогда как раз начала преподавать мне географию). Я сама дивилась своим выдумкам. Много раз меня тянуло взять тетрадку и записать приключения моей Айше. Но каждый раз некий необъяснимый страх перед чистыми белыми листами останавливал меня. После я узнала из книг, что подобный страх свойственен и многим настоящим писателям.

Итак, еще не достигнув десяти лет, я уяснила себе, что произведения, написанные иноверцами и «чужими», могут быть тебе гораздо ближе, нежели то, что пишут твои соотечественники и единоплеменники.

С тех пор я прочла много произведений нашей, турецкой литературы. Я заучивала наизусть стихи Тевфика Фикрета, совсем неплохи романы Ахмеда Мидхата и Веджихи. Шинаси, Кемаль, Сами и те, что последовали за ними — Зия Гекалп, Али Джаниб Ентем — все это можно назвать нашей новой литературой. Но я откровенно признаюсь себе: пока это все не идет ни в какое сравнение с Достоевским, Золя, Флобером, Толстым. Впрочем, теперь ведь я знаю, что и русская литература еще в начале прошлого века была подражательной и слабой. А теперь Европа, кажется, просто молится на Толстого и Достоевского. Может быть, такое же чудо произойдет и с турецкой литературой? Но ведь русская литература — литература могучего и обширного государства. Может ли небольшое и слабое государство обладать большой литературой? Не знаю, смогу ли я хоть когда-нибудь ответить на этот вопрос. Наверное, для того, чтобы дать такой ответ, надо всерьез изучить литературу разных стран и народов.

Перечитала то, что я сейчас написала, и вдруг мне показалось, что самое прекрасное на свете — быть свободной и одинокой, сделаться ученой женщиной, ни от кого не зависеть, путешествовать. Или нет, одинокой — не надо. Пусть рядом будет человек… который… который понимает тебя…

11

Сегодня мы с Джемилем приглашены в гости на виллу Мухсин-бея. Значит, целый вечер мне придется терпеть ужасную вульгарность Муаззез-ханым и ее приятельниц. Хотелось бы побыть одной, писать и перечитывать написанное, а вместо этого занимаешь свой ум пустяками. Выбрала для сегодняшнего вечера белое платье из тяжелого шелка и черный шелковый чаршаф. Буду выглядеть немного вызывающе. Пусть Муаззез и ее товарки позлятся.

Утром побродила по набережной. Неужели я схожу с ума? Такое ощущение, будто за мной кто-то следит. Но это не страшно, а, наоборот, приятно. Нет, конечно, это все мои фантазии.

12

Ночь. Допишу о сегодняшнем вечере. Произвела впечатление. Почувствовала, что Джемиль даже гордится мной.

Но это началось еще когда я вышла к нему. Он посмотрел на меня как-то странно. Какое-то заискивание было в его взгляде. Меня раздирали противоречия — я не люблю его, но мне было жаль его; мне было приятно чувствовать, что он восхищается мной. Я знаю, я известная фантазерка; и немедленно в моей душе расцвела очередная химерическая фантазия — Джемиль поймет меня, я полюблю его, мы сделаемся счастливой парой.

Когда мы возвращались, почувствовала, что мне страшно наедине с ним в экипаже. Чего же я боялась? Да, да, я почувствовала, что ему хочется интимной близости со мной. И этого я боялась. Я просто даже растерялась. Я почувствовала себя беззащитной мученицей. Я сжалась и совсем притихла.

В доме все уже спали. Мы вошли в спальню. Я робко попросила Джемиля выйти и подождать, пока я переоденусь. Но он не уходил. Я положила сумочку на подзеркальник и смущенно скрестила, сжала пальцы опущенных рук. Джемиль приблизился и сказал какую-то пошлость; что-то вроде того, что я — «его красавица». Я почувствовала, как дрожат мои губы.

— Я… переоденусь… — выговорила я еле слышно.

Джемиль улыбнулся. Тускло блеснули неровные серые металлические коронки во рту. Они показались мне не то чтобы хищно оскаленными, но какими-то совсем-совсем чужими. Как будто бы рядом со мной очутился не человек, не мой супруг, но неведомое и неинтересное существо, с которым для меня невозможно никакое общение. Никакого контакта, никакой близости.

Я ни на что не могла решиться. Не могла закричать, не могла убежать.

Джемиль резко дернул мой чаршаф, отбросил на пол. Грубо схватил и сжал мои груди под платьем. Мне стало противно. Но сама не знаю, почему, я сдерживала слезы. Почему я не заплакала?

Тяжелая шелковая ткань мешала Джемелю. Я видела, что его одолевает нетерпение. Странно, я все видела словно бы со стороны. И это мое видение «со стороны» было для меня залогом того, что все в конце концов кончится, надо только совсем немножко потерпеть.

Джемелю хотелось поскорее сорвать с меня платье. Но его крестьянская бережливость одержала победу над его телесным желанием. Он неуклюже попытался стащить с меня платье. Хотел даже задрать его мне на голову, я невольно сделала слабое движение протеста, чуть отпрянула. Он поморщился и пробурчал, чтобы я сама сняла платье и побыстрее. Я молча и покорно начала расстегивать лиф. Но он не переставал щупать мои груди и бедра под платьем. При этом он ухмылялся. Во всех его жестах и ухватках ощущалась какая-то грубая простецкая расчетливость. Может быть, в деревнях крестьяне так прицениваются к скотине? Он мешал мне раздеться. Я беспомощно замерла в расстегнутом платье. Он грубо поцеловал меня в губы. Его жесткие, колючие от усов, пахнущие крепким табаком губы так вдавились в мой рот, что я почувствовала боль в деснах.

Ну зачем я стою, как девственница в первую ночь? Пусть все это поскорее кончится. Я решительно отстранила Джемиля. Быстро распустила волосы, сняла платье, успела накинуть поверх белья легкий домашний халат-мешлах.

Джемиль повалил меня на постель, откинул полы, неуклюже задрал сорочку. Теперь его шершавые руки стаскивали-срывали с меня отделанные кружевом панталоны.

Его костистое, но тяжелое тело навалилось на меня. Стало трудно дышать. Я собралась с силами; наверное, как человек, которого пытают.

За ночь он проделал это раз пять или шесть.

Я не плакала. Наконец он уснул и спокойно похрапывал. Какое-то удовлетворение ощущалось в этом храпе. Я чувствовала себя опозоренной, раздавленной, сломленной. Вдруг сердце замерло в груди холодным комком — только не беременность! Этого состояния я боялась больше всего на свете. Я довольно равнодушна к детям. У меня никогда не возникало желания иметь ребенка. Материнские обязанности всегда казались мне пошлыми. Но ребенок, беременность от Джемиля — ничего более ужасного не могу себе представить. Никогда, никогда, никогда! Я покончу с собой.

Если бы я сейчас могла заплакать, растопить этот ледяной комок в груди. Но не могу, никак не получается. Хочется умереть немедленно, сейчас же.

Надо подумать о книгах, о литературных героях — это всегда приносит облегчение. Странно, я никогда не соотносила себя с Анной Карениной. А ведь много общего — муж намного старше… Да нет, глупость! Ничего общего. Муж Анны — утонченный аристократ, и сама она старше меня лет на десять, и такая спокойная, рассудительная…

Утомившись, я крепко уснула.

Проснулась. Шторы отдернуты. Яркий солнечный свет заливает комнату, блестит на позолоченной отделке мебели. Повернулась на спину. Джемиль в одном белье распялил на руках мои кружевные панталоны, которые вчера сам же и разорвал. Озабоченно оглядывает прорехи и вдруг обращается ко мне почти дружелюбно и разражается невнятным монологом о непрочности «этого дурацкого французского белья». Такое с ним бывает — после тех редких ночей, когда на него находит желание близости со мной и когда он это свое желание грубо удовлетворяет, ему вдруг начинает казаться, что теперь я не могу не разделять все его представления о деньгах, об экономном ведении домашнего хозяйства, и прочее в том же духе. Но тут покорность и робость покидают меня. Я вскидываюсь, как тигрица. Может быть, яркий свет солнечного утра придает мне смелости. Я сама себе отвратительна и смешна, мне отвратителен и смешон Джемиль с моими панталонами в руках.

— Оставьте меня! — искренне выкрикиваю я традиционные слова разозленной женщины. — Не смейте больше никогда прикасаться ко мне! Я ненавижу вас! Вы слышите? Ненавижу! Не приближайтесь ко мне!

Он смотрит на меня с такой брезгливостью, с какой простолюдины должны смотреть на сумасшедших, особенно на сумасшедших женщин. Ну вот, я угадала.