Да, вот так! Она теперь не одна. «Вашей девушке…» Господи, какой он славный!

— Вы встречали здесь Новый год? — спрашивает Лена, просто чтобы что-то сказать.

— Ну! — отвечает Ленин знакомый, неожиданно пошатнувшись и хватаясь за стену. — Ни-ни, — дважды икнув, водит он пальцем у самого носа Лены. — Ничего такого, умоляю, не думайте. Слегка подшофе, но не более. С Новым годом и с новым счастьем, подруга!

— Вас также.

Закрываются дверцы лифта.

— Седьмой.

Дима нажимает кнопку и все время, пока едет лифт, торопливо, безостановочно целует Лену. На седьмом, загораживая телом выход, не дает ей выйти.

— Нам выше.

— Сумасшедший, — успевает сказать Лена, и снова ей закрывают рот поцелуем.

Так катаются они вверх-вниз, пока кто-то на первом этаже не начинает барабанить кулаком в железную дверь. Грохот эхом разносится по всему дому, подкрепляется негодующим воплем — слов не слышно, но интонация впечатляет.

— Все, приехали, — вздыхает Дима и выходит вместе с Леной из лифта. — Спущусь пешком, а то еще накостыляют по шее.

Лена смеется.

— Так бы тебе и надо! Вот моя дверь.

— Сегодня, естественно, отсыпаемся, — решает за них двоих Дима. — Значит, увидимся завтра?

— Тебе-то хорошо, а у меня зимняя сессия, — напоминает Лена. — Пятого — первый экзамен. Так что до шестого я — аут.

— Подумаешь, сессия, — самолюбиво фыркает Дима. — Звонить-то хоть можно?

— Конечно, можно, — торопливо соглашается Лена. — У меня теперь есть мобильник. Запишешь номер на всякий случай?

— Еще бы! Давай, говори.

Дима расстегивает куртку, вытаскивает мобильник, висящий на шее, нажимая поочередно кнопки, заносит в память номер Лены, сообщает ей свой.

— Входящие — бесплатно, — напоминает он. — Так что звони, не стесняйся. Ну все, побежал.

Грохоча тяжелыми шнурованными ботинками, Дима бежит вниз по лестнице. Пробежав пролет, останавливается, задрав голову, смотрит на Лену.

— Это самый мой счастливый Новый год, — говорит он негромко, но слова звучат отчетливо, гулко в замкнутом узком пространстве. — Слышишь, Ленча, самый счастливый!

Лена, улыбаясь, кивает.

— И мой, — отвечает она.

6

Гонимы вешними лучами,

С окрестных гор уже снега

Сбежали мутными ручьями

На потопленные луга…

Здесь, за городом, в середине марта яркое солнце и снег, не то что в центре Москвы.

— Март — лыжный месяц, — говорит Дима. — Еще хороший снег, но уже не холодно. А какое солнце!

Он стоит, опираясь на лыжные палки, и ждет Лену. Его темпа она не выдерживает, да он и не претендует. Несется по скользкой лыжне — только красная шапочка мелькает среди влажных и голых красноватых стволов сосен, — потом терпеливо поджидает Лену.

— Вот тебе, Ленча, лыжня, — отступает в сторону. — А я пойду рядом.

— По снегу?

— По снегу.

— Провалишься.

— Не провалюсь. Еще неделю, а то и дней десять снег пока держит. Но бежать, как зимой, уже жарко.

Дима слегка лукавит: не в этом дело, он просто соскучился и хочется говорить с Леной, видеть ее; без нее он теперь долго не может. Дорога к ней далека, а в школе — полный атас, учителя как сбесились! Соревнуются, что ли, кто больше задаст?

— Отчего так резко снизилась успеваемость? — недоумевает в учительской сухая, как вобла, математичка с неряшливыми, крашенными хной волосами.

— Весна, — разводит руками Геннадьевич и мечтательно улыбается.

Теперь, когда он страстно влюблен — с того самого новогоднего вечера, — как он всех понимает!

— Весенний авитаминоз? — хмурит узенький лоб непонятливая математичка.

Геннадьевич смотрит на нее с нескрываемым сожалением.

— Пожалуй, — роняет он снисходительно.

Впрочем, любовь к красавице Элизабет не мешает ему, как ворчат выпускники, вызверяться: бесконечные сочинения на сложные, философские темы, анализ самых разных, не включенных в программу текстов, — но в этой школе литературе дышится на диво вольготно, — подготовка к поэтическому городскому конкурсу, участие в передаче «Умницы и умники» — ее да «Свою игру» признает даже Костя, смирившийся с друзьями-клятвопреступниками, отошедший не без помощи Насти от своего свирепого радикализма.

Уйму заданий делает теперь Дима — в метро, по дороге к Лене, а в маршрутке повторяет английские идиомы, как того требует счастливая, но непреклонная Элизабет.

— Почему ты не хочешь представить на конкурс что-то свое? — спрашивает Лена.

Она скользит по лыжне, чуть согнувшись, сильно отталкиваясь палками, как научил ее Дима. Он топает рядом по зернистому, ноздреватому снегу. Синие длинные тени лежат на снегу.

— Боюсь, — признается Дима. — На фоне Тютчева и Ахматовой, Фета и Пастернака… Лучше выдам им анализ «Мцыри»:

И я был страшен в этот миг;

Как барс пустынный зол и дик,

Я пламенел, визжал, как он;

Как будто сам я был рожден

В семействе барсов и волков

Под снежным пологом лесов.

— Здорово, — задумчиво говорит Лена, — ведь знаешь наизусть, а все равно…

— Ты тоже чувствуешь, да? Какая энергия, сила! А еще шотландец.

— Кто?

— Да Лермонтов. У него же дед был шотландцем.

— А все-таки… Посоветовался бы с Геннадьевичем, — настаивает Лена. — Показал бы ему свои стихи — он в этом сечет.

— Еще бы! Но — боюсь. И потом я должен сам убедиться.

— В чем?

— Говорил же тебе: в том, что все не вторично.

— Мне кажется, нет.

— Ты, Ленча, необъективна.

— Почему?

— Потому что… Потому что, — запинается Дима, подбирая слова. — Потому что ты ко мне хорошо относишься.

Подпрыгнув, он становится на своих длинных лыжах поперек лыжни, втыкает в снег палки, изогнувшись, целует Лену в холодную, порозовевшую на морозе щеку.

— Ничего подобного, — отнекивается Лена. — Совсем не поэтому. — Самого факта не отрицает. — Ты сам говоришь, что стихи у тебя возникают сами собой, а это, по-моему, признак. Как там у Пастернака?

Она вопросительно смотрит на Диму.

— «И чем случайней, тем вернее слагаются стихи навзрыд…»

— Ну, видишь! — торжествует Лена.

— Так это смотря что слагается, — смеется Дима.

Тени на снегу все длиннее. Пора возвращаться. Пока выйдут из леса, форсируют переезд, дойдут до дома, сгустятся фиолетовые сумерки. А ведь надо еще добраться до своей хаты.

— Зайдешь? Выпьешь чаю?

— Только оставлю лыжи, до воскресенья, и сразу рвану на маршрутку. Не то разомлею в тепле, а завтра контрошка.

— По химии?

Что-то такое он говорил.

— Нет, по физике.

— Ах да, я перепутала.

С протяжным воем подкатывает победоносная электричка. Выходят немногие пассажиры. С лыжами на плече Лена с Димой терпеливо ждут, когда электричка отъедет и освободит для них переезд.

— Гляди-ка, еще ходят на лыжах…

— Какие лыжи? Уже все тает.

— Что бы они понимали, — обнимает Лену за плечи Дима. — Где им представить лес — после городской-то грязи?


Нет, изучать что-нибудь после лыж, яркого солнца, шелкового синего неба и красноватых сосен решительно невозможно. Дима закрывает глаза. «Стихи не пишутся, случаются…» Кто из поэтов это сказал? Не важно. Все равно его опередил Пушкин: «Минута — и стихи свободно потекут…» Какое по счету это чудо света? Для Димы — самое первое: рождается другая действительность, проживаются многие жизни, вместо одной-единственной. Неужели и он окажется причастным к этому избранному сообществу, вдохновенному клану? Отец поварчивает:

— Не в ту сторону глядишь, парень. Мужику зарабатывать надо, семью кормить. Поэзия сейчас не в чести, это тебе не шестидесятые годы и не Серебряный век. Да и тогда поэзией кормились немногие.

Дима молчит — что толку спорить? — поглядывает на книжные полки, ступеньками сбегающие со стен. Отец всю жизнь собирал книги, Дима вырос среди этого щедрого половодья, ему и библиотека была не нужна.

— Что, говоришь, вам велели прочесть?

Отец, не глядя, протягивал руку и, как волшебник, изымал из тесных рядов ту самую, нужную сыну книгу.

Знакомая с детства картина: горит мягким светом торшер, а по обе стороны сидят мать и отец, каждый читает свое — книгу или толстый журнал. Ну и он, чуть подрос, с удовольствием к ним пристраивался: сначала — повести и рассказы, потом все чаще — стихи. Из-за них и записался в седьмом классе в библиотеку: домашней уже не хватало.

— Что косишь глазом, как конь? — перехватывает его взгляд на полки отец. — Развитой человек, да, читает, но это так же естественно, как дышать.

— Оставь его, Арчи, — вступается за сына мать. — Кто в юности не писал стихов? Видишь, мальчик устал. Пошли-ка ужинать.

Мать худенькая, как девочка, отцу едва достает до плеча, и голос у нее, как у девочки, но командует в доме она, и отец, известный не только в Москве программист, охотно ей подчиняется.

— Ася-Асенька, какая же ты татарка? — посмеивается иногда, когда взгляды их вступают в непримиримое противоречие, и ему приходится уступать. — Где смирение, скромность, восточная покорность мужу? Ты и в банке своем так командуешь?

— Я там не главная, — скупо улыбается мать.

— Но и не последняя, правда? — подначивает ее муж.

— Мы, Камаловы, последними не бываем, — опускает густые ресницы мать, и отец вдруг встает, отложив в сторону книгу, и, наклонившись над ней, сидящей в глубоком кресле, целует ее миндалевидные глаза, чмокает в нос, в одну и другую щеку.