Ты, наверное, ждешь — раз уж я тебе написал — объяснения: почему я внезапно исчез и даже уехал, не попрощавшись. Отвечаю на твой невысказанный вопрос: от страха. Да-да, от самого настоящего страха. Здесь, в армии, вдали от дома, от нашего очень человечного, мягкого климата (все в сравнении, Леночка, и не стоило нам ворчать на него) я как-то враз повзрослел. Может быть, это случилось бы и дома, в Москве, но не думаю, чтобы так резко. Да, я повзрослел, многое понял, хотя кое-что смутно понимал даже в то сумбурное лето, когда все делалось, как во сне, какая-то сила толкала меня на поступки, о которых теперь вспоминаю с мучительной неловкостью и стыдом.
Писать, во всяком случае, для меня, легче, чем говорить, глядя тебе в глаза. Ты хоть знаешь, какие они красивые? Иногда ты спрашивала: «Что ты на меня уставился?» А это я тобой любовался, твоими прекрасными, как у княжны Марьи, глазами. Я все думаю о нас с тобой, это главное мое здесь занятие — конечно, кроме военных наук, которые, как ни странно, меня увлекают, — и чувствую, что становлюсь пусть не умнее, но толковее, что ли.
Ленча, родная, если бы ты знала, как меня тянуло к тебе! И я всегда тебя уважал — твой ум, эрудицию, культуру, до которой я тянулся, как мог, изо всех своих сил. Но если на свете есть Бог (как проснувшись, бросились все в религию; даже у нас в казарме висит распятие), то, уж конечно, вовсю резвится и развлекается дьявол — а может, его тоже надо теперь писать с большой буквы? Ну да черт с ним, с дьяволом!
К чему это я? К тому, что мое всегдашнее восхищение тобой, как ни странно, мешало к тебе приблизиться: я отваживался лишь на довольно робкие поцелуи. Что со мной творилось в то лето, страшно вспомнить! Да и жара была еще, как в аду. Все: труба зовет! Допишу завтра.
Дописываю. Перечитал и ужаснулся: разве можно о таком писать? Нужно остановиться. Умолкаю. Молчу. Добавлю только, что если бы ты поехала с нами в лес, вся моя жизнь могла бы сложиться иначе. А может быть, и твоя, хотя это допущение, наверное, слишком смело. Но от каких случайностей зависит жизнь человека…
Ответь мне, пожалуйста, очень тебя прошу! На что я надеюсь? На нашу с тобой похожесть. И если мне так тебя не хватает, то, может, и я по-прежнему как-то нужен тебе? Конечно, у тебя теперь другая жизнь, другие друзья и подруги, и ты, конечно, увлечена своим институтом — Костя сказал, что ты поступила, — ведь ты всегда увлекаешься тем, чем сейчас занята, но было же у нас с тобой нечто общее, касающееся только нас двоих, остановленное на полпути дьяволом, если он существует, хотя на него своей вины я не сваливаю, не думай.
Недавно прочитал непонятно каким образом попавшую в здешнюю библиотеку и никому здесь не нужную, но очень интересную книгу — новенькая совсем, на формуляре за четыре года всего две подписи, моя — третья. Так вот в ней сказано, что существует отдельная от души и ума жизнь тела, у которой свои потребности и права. Утверждение спорное, но автор — доктор наук, философ, может, он прав?
Догадываешься, к чему я клоню? Да, именно к этому — ты всегда понимала меня с полуслова. И как я печалюсь (не то слово, но не скорблю же?), что так нелепо все получилось! Прости, если можешь. Ты знаешь, за что. Никому, кроме тебя и родителей, не пишу. Даже Косте черкнул лишь несколько фраз: попросил, чтобы он уговорил Настю, если она заартачится, передать тебе это письмо.
Напиши мне хотя бы из милосердия: пишут же письма даже незнакомым солдатам? Я знаю, времени у тебя, как всегда, мало, так ты черкни пару строк, я не жду от тебя такого длинного письма, как мое, я, может, не умею писать тебе коротко: мне хочется все объяснить и, как прежде, хочется говорить с тобой, пусть даже эпистолярно. Наша ученая школа научила нас выражаться изысканно, и я ничего не забыл из уроков Геннадьевича. Ты знаешь, кстати, что они с Элизабет поженились? Вся школа на ушах стояла от зависти: девчонки завидовали Элизабет, а мы — Геннадьевичу — такую красавицу отхватил!
Никак не могу поставить точку. Стихи теперь не пишу, зато пишу прозу. Начал даже вести дневник: очень много всего интересного, нового, и умных мыслей — вагон. А может, мне это только кажется? Но я написал, представь себе, очерк в газету. Выйдет — пришлю. И знаешь, какой я взял себе псевдоним? «Еленин»… В редакции меня отговаривали — они-то не знают, в чем дело, — но я железно стоял на своем, потому что посвящаю этот очерк тебе, хотя предмета посвящения, конечно, он недостоин. Нет, вообще-то он интересный — взгляд человека со стороны на эти края. Газетчики удивились — «А мы ничего такого не замечали» — и сказали, что я молодец.
Представляю, как ты будешь читать мое письмо. Придешь домой поздним вечером, наденешь халатик или брюки и свитер, сядешь на диван и, поедая что-нибудь вкусное, начнешь разбирать мои каракули. Почерк у меня скверный, но я очень старался писать разборчиво.
Целую тебя, хочешь ты того или нет.
Твой Дима.
3
Вот и пришла золотая осень, последние дни убывающего, тающего тепла. Этот маршрут уже для Лены привычен: от безликого нового в уютное и такое знакомое старое Переделкино. Тишина. Затаилась, затихла природа, готовясь к глубокому, зимнему сну. Даже ручей у дороги струится лениво и медленно, даже речка, на мосту через которую стоит сейчас Лена, будто застыла в неподвижной сонности.
Скрипнули перила деревянного мостика: кто-то облокотился на них, встал рядом. Седой, поджарый, в надвинутом на ухо синем берете, в теплой куртке с множеством молний, заклепок, застежек… «Стареющий франт», — определила Лена.
— Не возражаете, если постою рядом? — спросил незнакомец.
— Не возражаю, — коротко ответила Лена.
— Позвольте представиться: Михаил Сергеевич.
— Горбачев? — засмеялась Лена.
— Ох, увольте, — комически поднял руки, словно сдаваясь, Михаил Сергеевич. — Ну все потешаются, все, кому не лень! После него уж сколько прошло, а меня по-прежнему дразнят. Во многом поэтому в большинстве случаев я представляюсь по-детски — Мишей. Но вы такая возмутительно юная, что я не решился. Вас-то как величают?
— Леной.
— Прекрасно! — с непонятным энтузиазмом воскликнул неожиданный собеседник. — А я, между прочим, часто вас вижу — то у пруда, то гуляющей по аллеям. Вы ведь не наша, не из Дома творчества?
— Не ваша, сама своя, — улыбнулась Лена. — Я здесь живу, через дорогу.
— Железную?
— Ну да.
— Как же, как же, наслышан: новый и, говорят, красивый район. Почему-то не бывал там ни разу, а наши ходят. Но мне не хочется никуда вылезать: Переделкино — дом родной. Я, знаете, много лет жил в Кургане, а издавался в Москве, в «Советском писателе». Вот и приезжал, когда шла книжка и нужно было наведываться в редакцию. Да и просто так приезжал, пообщаться, даже когда переехал в Москву. Чудное место! Прикипаешь душой. Здесь и пишется, и думается иначе; многие считают, что с годами накопилась духовная энергия: здесь жили Пильняк, Чуковский, Иванов, Пастернак…
— Вы поэт?
— Нет, прозаик.
Он назвал фамилию, неизвестную Лене, и он смутилась: такого писателя она не знала.
— Ничего, — ободряюще улыбнулся незнакомец, — всех не перечитаешь. Хотите, предоставлю вам такую возможность?
Михаил Сергеевич играл своим и в самом деле красивым голосом; серые глаза с нескрываемым превосходством смотрели на Лену.
— Конечно, — вежливо сказала она.
— Интересно будет знать ваше мнение, — продолжал писатель. — Мнение молодежи всегда интересно. Пойдемте, я живу в новом корпусе. Посидим, попьем чайку, и я преподнесу вам последнее свое творение. Могу даже подписать, если желаете.
— Поздно уже, — после минутной растерянности нашлась Лена. — Мне пора. Как-нибудь в другой раз.
Михаил Сергеевич усмехнулся.
— Понимаю… Что ж, имеете право поостеречься. — Лена собралась возразить, но не успела. — Да правы вы, Леночка, ей-богу, правы: кто знает, что задумал этот старый черт? А проводить-то вас можно? Это для вас не опасно?
Он явно смеялся над ее осторожностью.
Пока шли к переезду, писатель говорил без умолку — о себе и своих собратьях.
— Какое было время… Какие были великие старики… Я застал еще Арсения Тарковского — вечерами он сидел в кресле у балюстрады. В те годы не было нового корпуса, а в старом были маленькие комнаты, обставленные, впрочем, вполне по-писательски: письменный стол, книжные полки, торшер — они и сейчас такие, немного уже старомодные. Удобства — в конце коридора, душ — внизу, на первом этаже. Все скромно, но нам это было, как сейчас говорят, без разницы. Днем работали, вечерами беседовали. И все подходили к Тарковскому — хоть слово сказать. Ах, какой поэт! «Вот и лето прошло…» Такая щемящая лирика… Зачем-то сляпали пошлый шлягер. Совершенно чуждая поэтике Тарковского музыка, и особенно — ритм…
Лена слышала песню и ее любила — как раз за слова. С уважением покосилась она на своего спутника: интересно было слушать его.
— А теперь? — спросила она: — Вы говорите, «великие старики».
— Теперь все в прошлом; кого здесь только нет, — безнадежно махнул рукой писатель. — Сначала сдали коттеджи — в одном из них практикует некий гомеопат. Правда, коттедж на отшибе, в глухой тени, у забора, иномарки, подкатывающие к нему, на территорию не въезжают, но я думаю это пока, на новенького. Другие коттеджи сняли какие-то фирмы. Стоят пустые до пятницы, приезжают на то, что называется у них «викенды». Приезжают и безобразничают: пьют, врезают на полную мощность магнитофоны, оставляют где ни попадя пивные бутылки, приходят в столовую, когда вздумывается, говорят официанткам «ты»… Эх, да что там! — Он прижал к себе локоть Лены. — «Вы только нас не бросайте, — просят наши симпатичные подавальщицы. — Мы к вам привыкли: вы такие культурные!» А нас все меньше и меньше.
"Возвращаясь к себе" отзывы
Отзывы читателей о книге "Возвращаясь к себе". Читайте комментарии и мнения людей о произведении.
Понравилась книга? Поделитесь впечатлениями - оставьте Ваш отзыв и расскажите о книге "Возвращаясь к себе" друзьям в соцсетях.