— И все же, — Мохаммед-Эмин решил быть до конца настойчивым, — разреши в Вологду съездить.

— Сие тебе ничего не даст, — не то с участием, не то с сожалением посмотрел на него Иван Васильевич, — распалишься только пуще прежнего. А тебе теперь голова чистая нужна, свежая, без всяких лишних мыслей. О ней не беспокойся, не худо ее держат, не в застенке под замком сидит, и люди ее при ней — чего же боле-то?

В одном прав оказался великий князь московский: на кой надо было переться в эту проклятущую Вологду, шайтан ее забери? Но не стерпел. Пять лет прошло — будто миг пролетел. За делами державными, суетой дворцовой нет-нет да вспоминался жгучий взгляд светлых карих глаз, что будто стальной иглой пронзил сердце, и еще тогда, на булакском мосту нестерпимо захотелось взять ее ладошку, приложить к груди и сказать: «Прекраснейшая, ты одна можешь исцелить и унять мою сердечную боль».

А может, собрался он в не близкий путь для того, что бы увидеть Таиру и развеять странный морок, что столько лет томил душу неутоленным желанием и тихой печалью.

Оно ж вон как обернулось.

Встретили Мохаммеда-Эмина холодно, если не сказать, враждебно. Поначалу строптивая ханбике даже принимать его отказалась, потом промаяла ожиданием, почитай, полдня. Он-то, дурень, разлетелся, дары немалые приготовил: шелка хинские, соболей, уборы драгоценные лучшими мастерами Бухары и Самарканда сработанные. Все честь по чести. Когда же ввели его в светлую небольшую горницу, он, как тогда на булакском мосту, натолкнулся на гневный взгляд. Но Мохаммеду-Эмину было уже все равно, потому что внутри полыхнуло жарким пламенем и испарились из головы речи, приготовленные заранее, и умные мысли, коими пытался охолонить себя во время изнурительной дороги.

Таира…

Глаза скользили по ее разгневанному лицу, ладной, стройной фигуре, удивленно замерли на золотистых прядях, чуть видневшихся из-под калфака. Рука невольно потянулась к ним, и он чуть было не брякнул: «Золотоволосая — Алтынчеч», но вовремя остановился, почувствовав вполне ощутимый холод, пеленой окутывавший ее.

— Приветствую тебя, прекрасная ханбике, да пошлет тебе Всевышний долгие годы жизни, — слегка севшим от волнения голосом произнес он.

— И тебе многих лет, могущественнейший хан, — соблюла этикет Таира, но не сумела сдержать злого задора. — Зачем потревожил меня в моем заточении, единственной причиной которого сам и являешься?

Мохаммед-Эмин потемнел лицом, желваки заиграли на его широких скулах.

— В нашей судьбе один Аллах волен, да будет священно имя Его. Мы лишь исполнители Его непостижимых помыслов, — сдержанно ответил он.

— Как удобно за спину Всевышнего прятаться, — заметила Таира, иронично приподняв маленькие луны бровей. — Но и тебе, как я слышала, на ханском престоле усидеть не удалось. Подпалили и твой чекмень казанские мурзы.

— Быстро же сюда дурные вести доходят, — скривил в усмешке губы Мохаммед-Эмин.

— Ветер вольный и в мою темницу залетает. Певчие птички и под моим окном щебечут. Ты же получил то, чего был достоин и что для других приуготовлял. Так что от меня сочувствия не дождешься.

После обмена колкостями оба замолчали, и в светлице повисла неловкая тишина. Мохаммед-Эмин исподлобья взглянул на двух прислужниц, сидевших, сжавшись в комочек, на ковре у ног Таиры, на стражников, неподвижно замерших у дверей.

— Я ехал сюда не за сочувствием и не за ссорами с тобой, прекрасноликая ханбике, — с усилием произнес он. — Дозволь несколько слов с глазу на глаз сказать.

— И не подумаю! — В негодовании Таира даже чуть подалась назад, как будто тут же захотела уйти.

— Постой, — окликнул ее Мохаммед-Эмин. — Не бойся…

— Что?! — замерла ханбике, воззрившись на зарвавшегося посетителя. — Ты мне приказываешь?! Ты?! Да кто ты такой! Прихвостень московитский, сын презрен…

— Все! Довольно! — рявкнул Мохаммед-Эмин, гневно глянув на стражников и служанок. — Все вон отсюда! Вон!!!

Светлица сразу опустела. Таира от неожиданности растерялась и стала осторожно пятиться назад. Мохамед-Эмин вмиг преодолел расстояние, их разделявшее, схватил ее в объятия. Его трясло то ли от ярости, то ли от желания, он сам не мог разобраться в сумятице охвативших его чувств.

— По древнему обычаю, — свистящим шепотом произнес он, — после смерти брата я должен взять тебя в жены.

— Нет… — тихо трепыхнулась она в его руках.

— Да! И никто меня не остановит. Ни великий князь, ни… ты.

На дне ее прозрачных карих глаз затаились страх и отчуждение. Он не хотел их видеть, поэтому наклонился и осторожно поцеловал сначала ровные дуги бровей, потом трепещущие опустившиеся веки, скользнул по нежной щеке, подбираясь к манившим его губам. И еле удержался на ногах. Таира неожиданно, что было силы толкнула его в грудь и отскочила в сторону, тяжело дыша.

— Ты… ты… сын вонючего верблюда! — взорвалась она.

— Не подобает дочери сеида и ханской жене осквернять свои уста подобными словесами, — саркастически ухмыльнулся Мохаммед-Эмин. — Она должна быть благоразумной и покорной и следовать древним обычаям.

— Убирайся с глаз моих! Ненавижу!

Они замерли, разгневанно буравя друг друга взглядами.

— Будь по-твоему, но я еще вернусь!

Мохаммед-Эмин круто развернулся и широким рассерженным шагом направился к дверям. На пороге чуть помедлил и бросил через плечо:

— Прими дары!

— Я утоплю их в отхожем месте! — прозвучало ему в спину.

— Бичура [12]! — громко буркнул хан и что было силы бухнул дверью.

Когда он выезжал со двора, из маленького оконца светелки вслед ему на хрустящий белый снег летели, посверкивая радужным разноцветием, драгоценные уборы, как будто ожившие шкурки соболей, радовали глаз изысканным рисунком полета тончайшие хинские платки.

Словом, не вышло. А вот все остальное складывалось для Мохаммеда-Эмина весьма ладно. Хан Мамук тряпичной куклой в руках карачи сделаться не пожелал, властвовал на Казани единолично и советов никоих не слушал. Даже Диваны ханские собирать перестал, и карачи вскоре пожалели, что призвали его на державный престол.

Дабы ублажить пришедших с ним сибирских беков и мурз, повелел он казанским володетелям-арбабам поделиться и отдать пришлым по четверти своих владений. У мурзы Алиша из рода Нарыков хан отобрал его родовые земли под Сэмбэром, карачи Урак едва отстоял свой аул на Итили за Биш-Балтой, а сардара Хамида он лишил титула эмира только за то, что тот оговорился, назвав его, чингизида, могущественнейшим, что принято было более в обращениях к мурзам — младшим сыновьям беков, но не к великим ханам.

Окончательно оттолкнул от себя Мамук родовитых, когда бек Кул-Мамет, приехав в свой аул на Кабан-озере передохнуть малость от трудов праведных, обнаружил в своем доме какого-то безродного мурзу в драном чекмене, размахивающего перед носом влиятельнейшего бека ханским ярлыком на владение аулом. Кул-Мамет выхватил саблю и в куски изрубил наглого мурзу, после чего отъехал в Казань и, растолкав джур Мамука, ворвался в покои хана, изорвав на его глазах сей ярлык. Кто знает, как далеко зашло бы дело, не схвати ханские джуры Кул-Мамета. Говаривали после, что будто бы взбешенный бек даже обнажил саблю свою супротив хана, что во все времена единственно смертию каралось, ибо всякая власть — от Всевышнего. Все же нашелся кто-то, шепнул хану повременить с казнью строптивого бека, ибо за таковой немедля взбунтовалась бы вся Казань с посадами, слободами и ближними аулами — шибко почитаем был бек Кул-Мамет и среди хакимов, и среди городской черни. Посему свели бека в зиндан без единого оконца и посадили на цепь, аки пса, да закрыли за ним тяжелые кованые двери.

Однако без следа только духи да алпы ступать могут. А от человека, зверя или птицы, а паче деяния зловредного завсегда последие остается.

Вскорости замятежили ары — лесные люди, коих за то, что поклонялись они своим сорока богам, обложили поборами непомерными, много больше, что платили в казну ханскую правоверные. И побили те ары ханских баскаков — сборщиков дани, а их предводителя, что повелел вырубить да пожечь священные рощи, утопили в проруби на реке Казанке. Увещевания да угрозы не помогли. Бунт разрастался.

Тогда хан Мамук, не дожидаясь лета, сам повел своих джуров на Арскую крепость, но взять ее не сумел, а по возвращении в Казань уперся в запертые ворота. Глянул хан на стены градские, а на них кипящая смола в огромных чанах пышет, готовая пролиться на головы вздумавших сии стены приступом брать, да воины с луками. И тетивы на них уже натянуты; отпусти пальцы, и полетят в тебя смертоносные стрелы. Вот оно, последие. Делать нечего, повернул Мамук в ногайские степи, однако до них не дошел: хватил его от злобы и расстройства душевного сердечный удар, и вернулся он в одночасье к Творцу, в жизни сей несолоно хлебавши.

Первым сведал о сих событиях Мохаммед-Эмин, — были у него в Казани свои приспешники да лазутчики. Быстренько перебрался в Нижний Новгород, сел там, ожидаючи, что вот-вот прибудут посланники из Казани звать его на ханский престол.

И посланники прибыли. Однако возглавлявший их бек Кул-Мамет, освобожденный из зиндана, бить челом Мохаммеду-Эмину и звать его принять ханство не стал, а попросил сообщить, что в Казани хотят видеть ханом его младшего брата Абдул-Летифа. Мохаммед-Эмин, скрипнув зубами, уехал в свою Каширу, а Абдул-Летиф, отпущенный из Крыма Нур-Салтан, был поднят в казанские ханы.

Правление его было недолгим и мало чем отличалось от правления Мамука. Тот же Кул-Мамет, составив новый заговор, снесся с Москвой и отписал великому князю, что-де от хана Абдул-Летифа никоего покоя людям и всей земле казанской нет, а что касаемо соблюдения условий мирных меж Казанью и Москвою, то сам хан-де учил их эти условия не блюсти и лгать. Послабления-де русским купцам он отменил и каждодневно всяческие притеснения людям русским чинит и хает всяческим образом их веру и привычки. Еще писал бек-карачи, что никакой управы от лихоимства его нет, а что до дел державных, так тут у хана голова не болит, ибо более охоч Абдул-Летиф до веселий всяческих да пиршеств, нежели блюдения порядка да благочиния, и по вся дни-де в гареме своем проводит да еще разных блудниц и лярв со стороны весьма охотно привечает.