— Ильхам, послушай. Ты там смотри, не забывай своей веры. Помни, Аллах един, и Мохаммед пророк его.

Затем он провел ладонями по своему лицу, будто омылся. Глядя на него, то же самое сотворил и глухой старикан.

Вдвоем они направились к Таире, и мулла с четверть часа читал уже ей Коран, делая небольшие остановки и многозначительно взглядывая на нее. Когда, наконец, погребальный обряд завершился и старые абызы покинули полоняничий двор, получив мзду золотыми пластинами с шапки ханбике, Таира заплакала.

Плакала она не долго. Не более минуты. Затем какое-то время сидела, нахмурив брови и подперев голову рукой. Вздохнула, позвала прислужниц, велела найти шелковую тряпицу зеленого или синего цвета. Не нашли. Тогда она прогнала прислужниц, порвала на себе рубашку хинского шелка, оторвав от нее кусок размером локоть на локоть. Переоделась. Вышла во двор. Нашла там небольшую дощечку, колышек, вернулась и натянула на дощечку шелковую материю. Затем взяла иглу с золотой нитью и стала выводить арабской вязью слова. Не ложилась, пока не закончила работу.

Утром, совершив молитву и привязав колышек к дощечке, пошла по направлению к кладбищу. Приставленный к ней стражник спросил:

— Куда?

Она не ответила, ожгла взглядом так, что более тот ничего не вопрошал и лишь молча следовал за ней.

Придя на могилу Ильхама, она некоторое время постояла над ней, потом наклонилась и воткнула колышек с дощечкой прямо в середину невысокого холмика. И пошла обратно, не обращая никакого внимания на пристава.

С погоста, что находился саженях в десяти от могилы Ильхама, вышла сухонькая старушка, чем-то похожая на Айху-бике. Где-то высоко, в ветвях кладбищенских деревьев, каркнула ворона, затем другая. Мелкими шажками старушка миновала свежую могилу Ильхама, бросила взгляд на дощечку, обтянутую вышитым шелком, перекрестилась и пошла дальше своей дорогой.

На третий день на могилу Ильхама явился мулла: «Мир тебе, умерший, скоро и я буду с тобой». Увидел табличку, подошел ближе и прочел, что было вышито золотой нитью ниже имени Ильхама:

Да простит Всевышний грехи того, кто посетит эту могилу и подумает обо мне. Я был так же грешен, как и ты, и завтра с тобой может случиться то же, что случилось со мной.

8

Ильхам умер.

Таира продолжала жить.

Приезжали бородатые бояре от великого князя в богатых шубах на собольих пупках и диковинных горлатных шапках трубой, расширяющихся кверху, садились по лавкам и, прея в своих одеяниях, вели через толмача долгие и нудные беседы, склоняя Таиру к вере православной.

— Нет, — отвечала она на их уговоры.

— Да послушай, неразумная, — трясли бородами бояре, пуча на глупую полонянку глаза, — коли веру православную примешь, великий князь тотчас велит освободить тебя из заточения. Замуж выдаст за какого-нибудь татарского царевича или бека. Ваших ему служит много. И будешь ты себе жить-поживать, в бархате ходить, на перинах спать да сладкие яства кушать.

— Нет, — вновь говорила Таира и отводила от незваных гостей взор.

Бояре сердились, топали ногами, грозили карою и немыслимыми страданиями — ничего не помогало.

Повадился к ней монах-чернец из ближней пустыни. Обличьем и языком татарин, отпрыск какого-то астраханского бека, вышедшего из ханства на Русь давным-давно. Таиру называл дочь моя, толковал ей Священное Писание, ласково смотрел в глаза, брал за руку.

Она слушала и молчала.

Приходил как-то седой книгочей-летописец, коему, как сказывали приставы, лет более ста, раскладывал перед Таирой пожелтевшие и порченные мышами свитки, говорил с ней по-булгарски, что-де великий кыпчакский воитель Батый, который брал Киев-град две с половиной сотни лет назад, не порушил в городе ни единого храма православного, однако же начисто изничтожил мечети и синагоги.

— А почему? — вопрошал старец и восторженно смотрел мутными от старости глазами на Таиру. — А потому, — отвечал он сам себе и поднимал скрюченный подагрой палец вверх, — что Батый исповедывал веру толка христианского.

— Да что вы? — удивлялась Таира. — Быть не может!

— Может, — серьезно ответствовал книгочей и снова поднимал палец вверх. — Потому как сие есть факт исторический.

— Мой отец был великий сеид, — отвечала Таира, стерев с лица напускную благожелательность. — И дед мой сеид. А вы хотите, чтобы я предала их и переменила веру?!

— Да, — простодушно отвечал книгочей. — Ибо вера православная, самая что ни на есть…

— Никогда.

Старик близоруко поморгал, собрал свитки и более не приходил.

А время шло.

Как-то, невзначай будто, провели ее мимо городского тюремного застенка, в коем была растворена дверь в пыточную камеру. В ней человек крюками за ребры подвешенный, и детина здоровенный в фартуке окровавленном каленым железом ему грудь жжет. Человек извивается, хрипит, потому как, верно, кричать уж более не может, а детина только скалится. Попятилась Таира, ткнулась в пристава, что ни на шаг от нее не отходил, спросила, с трудом разлепив губы:

— У вас что, и женщин так пытают?

Усмехнулся пристав:

— Бабам и девкам ребры не ломают и каленым железом не жгут, не велено. Их в землю по горло закапывают и ждут, покуда оне, родимые, не преставятся. Ни еды им не дают, ни пития. А ежель долго не помирают, землю возле них отаптывают, чтобы, значит, давило их, и дышать не можно было… А у вас воров и законопреступников что, по головке гладят?

Приходили еще — как не приходить — ходоки к Таире в надежде склонить ее к вере православной. Уговаривали, сулили горы золотые, пужали вечным заточением. А только ничего у них не вышло. «Нет», — отвечала им бывшая ханбике, а иным и в лицо смеялась. Что же до вечного заточения — тут коли сие на роду написано, так тому и бывать. Но от веры отца и деда она никогда не отречется.

Так и не стала Таира ни Ириницей, ни Дарьей, а вот шурин ее Худай-Кул веру христианскую принял, и письмецо, полученное от него на тринадцатый год заточения, было подписано: Петр Ибрагимович.

Посему титло царевича ему сохранили, и, более того, отдал великий князь московский за него дочь свою, Евдокию. Письмецо сие вручили Таире в первый день нового, 1501 года, будто подарок какой. Держи, дескать, царица, весточку от родни, читай да на ус мотай, как люди благоразумные поступают и что за это им государь московский дарует. Но и письмо сие ожидаемого результата не принесло: прочла его Таира, хмыкнула презрительно да в печку бросила. И конечно, не знала и не ведала она, что год этот — последний ее вологодского заточения.

9

Не единожды вспоминал Мохаммед-Эмин встречу с Таирой у булакского моста и взгляд ее, опаливший душу. Не давал он ему покоя, все виделся из окна старой колымаги и жег, будто наяву.

Узнав о смерти Ильхама, не раз писал хан на Москву великому князю письма, в которых просил отпустить из вологодского узилища царственную полонянку. Хочу, дескать, взять ее в жены, блюдя древний тюркский обычай.

Иван Васильевич отвечал на письма Мохаммеда-Эмина незамедлительно и регулярно, называл его когда сыном, когда братом, благодарил за выполнение договорных условий, охранение русских купцов, пенял на брата его Абдул-Летифа, не похотевшего выехать из Крыма в русскую службу, хотя-де приглашаем в Москву был неоднократно, а вот просьбу хана касательно Таиры старательно обходил стороной. Лишь однажды ответил, что женитьба его на ханской вдове вельми нежелательна по причинам стратегическим и что факт сей вполне может нанести государству русскому некий ущерб, то бишь поруху.

А однажды приехал из Крыма ильча — посланник от хана Менгли Гирея, привез вместе с прочими вестями письмо от матери, в котором мудрая Нур-Салтан сватала сыну дочь ногайского бека Мусы.

Желание матери — закон. К тому же того требовали и державные интересы. Мохаммед-Эмин, конечно, женился на ногайской бике. Однако в первую брачную ночь, изливаясь в супругу семенем после неистовых плотских буйств, будучи в горячечном запале, назвал ее Таирой. Ханбике закусила губку и поняла, что быть единственной женой Мохаммеда-Эмина ей не суждено, так как существует еще одна, которая незримо делит с ней ханское ложе.

Когда через пять лет неугомонные карачи составили заговор и попросили Мохаммеда-Эмина очистить ханский престол, посадив на него сибирского царевича Мамука, коим думали управлять, дергая его за веревочки, как тряпичную марионетку, прибывший в Москву бывший хан, известив великого князя о перевороте, тотчас попросил разрешения на свидание с Таирой.

— Да в своем ли ты уме? — не без раздражения воскликнул Иван Васильевич. — У тебя царство отобрали, а ты о бабе думаешь! Не о бабе теперь надобно думать, а как державу Казанскую вернуть.

— Ну а как верну ханство — отдашь мне ее? — в упор посмотрел на названого отца Мохаммед-Эмин.

— Эко тебе приглянулась женка-то братова, — усмехнулся Иван Васильевич. — Ты поначалу царство свое возверни, а потом и поглядим. А покуда силы будешь собирать против Мамука, возьми в удел на кормление к Кашире еще Хотунь да Серпухов. Я чаю, у тестя своего воинов просить будешь, а наемники — они денежку, брат, требуют. Так что копи деньгу-то.

— А ты, государь, воинами поможешь? — по-свойски спросил Мохаммед-Эмин, хотя решение подобных вопросов в случаях иных требовало долгих переговоров.

— На доброе дело ратники завсегда найдутся, — не долго думав, ответил великий князь. — Ты токмо отпиши, — голос его потеплел, — матушке своей, дабы посодействовала нам, уговорила Менгли Гирея с ногаями замириться, тогда не токмо бек Муса тебе союзником будет, но и остатние ногайские князья никакой тебе порухи чинить не захотят. Мамук вашим чужой. Опоры на Казани, окромя людей, что с ним пришли, у него нет. А люди, брат мой, пришлых у себя не любят, хотя бы и верой единой. Сибирь далеко, так что ежели Мамука со всех сторон обложить, то помощи ему ждать неоткуда. Поверь, долго он на престоле ханском не усидит. А мы с тобой его еще и подтолкнем.