— Нет. Разумеется, вы не врали.

— Только все это прекратилось. Затем возобновились менструации. Я ощущаю в себе такую пустоту. Страшную пустоту. Но ее там не было, моей малышки там не было. Джейни говорила… она сказала, что я… она говорила, что иногда, если женщине чего-то очень хочется, она может вообразить, что так и есть. Я не решилась сказать твоему отцу правду… Только представь его реакцию… так что продолжала притворяться и надеяться. Не знала, что еще можно сделать. — По нарумяненным щекам Беллы струились слезы.

— Прошу вас, не плачьте. Мы все способны ввести себя в заблуждение, когда слишком сильно желаем чего-то, — ласково сказала Кресси, явно думая о несбыточных надеждах и планах, которые она строила в экипаже, и снова с болью в сердце вспомнила, что Джованни уехал. Уехал!

— Мне пришло в голову, что ты могла по глупости позволить этому мужчине… Ты уверена, Кресси?

— Белла, жаль, мне не хватило глупости. Честно признаться, я бы с удовольствием совершила подобную глупость, если бы он позволил. Но не я, а он этого… не захотел.

— О! — Белла сжала руку Кресси. — Понимаю, что говорю ужасные вещи, но, признаюсь, мне тоже жаль, что он тебе не поддался.

— Я все-таки жалею об этом гораздо больше. — Кресси растерянно засмеялась.


Наконец-то ей удалось передать мачеху нежным заботам Джейни. Няня отвела Кресси в сторону и начала извиняться:

— Мне хотелось что-то сказать, миледи, но я так и не нашлась — что.

Кресси просила Джейни не волноваться, хорошо заботиться о Белле и ушла с виноватым видом.

Три картины. Белла говорила о трех картинах. Кресси тихо открыла дверь мансарды и высоко подняла масляную лампу, поскольку здесь было сумеречно. Мольбертов на месте не оказалось. Не было и палитры. Кисти тоже исчезли. Только слабый запах льняного масла и скипидара повис в воздухе. Джованни здесь не было. Конечно, но она стала его искать.

Картины выстроились в ряд у окна вдоль шезлонга. Мачеха права, здесь было три полотна. Леди Крессида — гласила надпись печатными буквами на наклейке слева. Мистер Браун — извещала наклейка на картине справа. Завершенная картина источала остроумие, которое Кресси не заметила, когда Джованни писал ее. Она невольно улыбнулась и на мгновение растерялась. Столько контрастов, портрет порождал гораздо больше вопросов, чем давал ответов. Как она могла столь высокомерно думать, что в искусстве ей все понятно. Ее наивная теория, столь логичная и точная, совсем не объясняла, как настоящее искусство воздействует на чувства.

Взглянув на средний портрет, она инстинктивно почувствовала, как ей нанесли удар в живот. Кресси — гласила надпись. Просто Кресси. Она вызывающе лежала во всю длину полотна совершенно нагая в полной красе, опустив руки на голову, и даже не пыталась прикрыть грудь или интимное место. Отсутствие стыда придавало улыбке откровенную похотливость. Кресси. Просто Кресси, откровенная и нагая. Вот так видел ее Джованни. Кресси бросала вызов всем законам, в ней была какая-то природная красота, которую она не смогла объяснить, да в этом и не было необходимости. Это была правда. Обнаженная правда. Эта правда была красивой. Кресси тоже была красивой.

Глядя на себя, она наконец поняла, что такой себя прежде еще не видела, хотя и узнала. Искусство Джованни запечатлело и ее, модель, и его, художника, в истинном свете. Даже если бы он написал об этом жирными заглавными буквами, картина еще яснее выразила бы его мысль. «Вот, — говорил Джованни, — та женщина, которую я люблю».

Глава 11

Флоренция была столь же прекрасной, как он запомнил ее перед своим отъездом. Джованни шел вдоль берега реки Арно. Вечернее солнце грело мягкие камни внушительного здания на противоположном берегу. Свет и архитектура производили ослепительный эффект. Ювелирные магазины, выстроившиеся вдоль Понте Веккио[29], уже закрылись, однако угасающие лучи солнца ласкали древние камни, придавая им мягкие оттенки охры и жженой умбры. Арки отражались в воде столь отчетливо, что казалось, будто другой мост перевернулся и медленно опускался на дно. Это была грустная мысль, и Джованни гнал ее прочь. Он больше не собирался медленно опускаться на дно. Он приехал сюда, во Флоренцию, именно ради того, чтобы этого больше не произошло.

Джованни несколько раз пытался написать этот сюжет, но каждый раз картина получалась без особого блеска. Сколь бы ни был прекрасным этот город, Джованни никогда не станет пейзажистом. Его интересовали не пейзажи, а люди. В это мгновение, когда ноги сами несли его к палаццо Фанчини, ему особенно хотелось написать портрет одного человека.

Дворец, построенный семейством Фанчини в эпоху Ренессанса, по стилю являлся подражанием палаццо Медичи, известном дурной славой. Дворец был выстроен в духе римской архитектуры с классическими пропорциями, лепной фасад выходил на улицу, позади него располагался красивый парк. Огромную дубовую дверь ему открыл незнакомый слуга. Однако звук шагов Джованни, направлявшегося по внутреннему двору к покоям графа, казался слишком знакомым. Он слышал, как эхом отдаются звуки его детства. Когда-то он один играл в этом дворе. Ему также помнилось время, когда он подростком находил здесь убежище от жаркого летнего солнца и выглядел довольно смешно, когда сидел, положив рисовальную доску на колени и сосредоточившись до предела.

Покои графа Фанчини соединялись и представляли собой ряд салонов, каждый из которых был великолепнее предыдущего. «В прежние времена, — говорил ему граф, — статус каждого посетителя легко определялся тем, как быстро он преодолевал все салоны по пути к внутренним покоям графа». В прежние времена. Отец Джованни привык говорить так, будто сам пережил эпоху Ренессанса, пользовался расположением Медичи, имел влияние и мог решать, кому даровать жизнь, а кого казнить. Влияние и власть над своим сыном он имел, пока тот навсегда не покинул дворец.

Нет, ложь. Граф Фанчини держал Джованни в своих руках все эти годы, хотя он и считал, что обрел свободу. В этом отношении Кресси права. Сегодня такому положению дел придет конец.

Когда слуга распахнул последнюю двойную дверь в самый великолепный салон, потолок которого был украшен золотым листом, а огромные стены покрывали гобелены, вышитые много столетий назад, Джованни застыл на месте. На него с жестокой ясностью нахлынули воспоминания. Порки и слезы. Он подрос, стал упрямее и переносил розги без слез. Наказание и поощрение были кредо его отца. И он старался. Несмотря на огромное горе, которое пережил Джованни, отлученный от папы и мамы, старался угодить отцу. Тому не нравилось все, что делал сын, а для того, чтобы мальчик стал бунтарем, достаточно было все время твердить, что он неудачник.

Слуга вежливо откашлялся. Джованни вошел в салон. Граф Фанчини сидел у дальнего окна с видом на парк. Он не встал, но, приблизившись к нему, Джованни понял, что тот поступил так не из-за дурного расположения духа, а по причине немощи. Старик сидел в инвалидной коляске.

— Conte[30]. — Джованни склонился над рукой отца. Та была покрыта бурыми пятнами, вены под прозрачной кожей казались узловатыми.

— Mio figlio[31]. Итак, ты наконец-то вернулся домой. Полагаю, тебе сообщили, что я умираю.

— No, padre[32]. — Это стало бы очевидно даже случайному наблюдателю.

Джованни сел напротив отца. Граф всегда отличался крепким здоровьем, ростом был с Джованни, но сложен плотнее. Исхудавший, со сморщенной кожей, сидевший перед ним, он напоминал существо, которому жить осталось недолго. Джованни не испытывал гнева к человеку, который подошел к роковой черте. Все, что он хотел высказать, упреки и обвинения улетучились из его головы. Теперь это потеряло смысл. Прошлого не вернешь. Оно стало частью его существа. Все закончилось. Джованни взял руку отца.

— Padre, я пришел попрощаться, — тихо произнес он. — Не потому, что вы умираете, а потому, что я должен жить дальше.

О нежном примирении у смертного одра не могло быть и речи. Граф был слишком упрям, к тому же привык всегда поступать по-своему. Между ними никогда не могла возникнуть ни любовь, ни привязанность, однако они без особой радости пришли к соглашению, что расставание назрело. Бумаги, освобождавшие Джованни от наследства, составят на следующий день. Граф отказался обсуждать вопрос о том, кто станет наследником после того, как сын подтвердил отказ. Как в прежние времена, граф иронично рассмеялся, когда тот заявил, что правильным решением вопроса о наследстве было бы учредить достойное благотворительное общество.

— Ты хочешь сказать, я, дав взятку, обрету расположение всемогущего Бога? Похоже, с этим я немного опоздал.

Джованни не стал возражать. Отец был упрям, но не глуп. В его распоряжении было четырнадцать лет, чтобы придумать, как продолжить свой род.

— Значит, ты возвращаешься в Англию? — спросил граф, когда Джованни собрался уходить.

— У меня нет определенных планов.

— Я слышал, на тебя большой спрос. Разве нет списка жаждущих клиентов, ожидающих твоего визита?

— У меня нет определенных планов, — повторил Джованни и покачал головой. Он уже откланивался, когда граф обратился к нему с удивительной просьбой.

— Вы желаете, чтобы я написал ваш портрет? — повторил Джованни, не веря своим ушам.

— Портрет станет твоим прощальным подарком, — сказал старик и улыбнулся, раскрыв беззубый рот. — Я не хочу, чтобы меня запомнили в таком виде. Как думаешь, тебе удастся преобразить это морщинистое лицо в нечто прекрасное?

— Вы все еще сомневаетесь во мне. — Джованни рассмеялся. — Я докажу, что вы ошибаетесь.

— На гонорар не надейся. Это последняя просьба, с которой отец обращается к блудному сыну.

— В таком случае я выполню ее. Возможно, тогда мне все же удастся угодить вам.

Но Джованни так и не узнал, смог ли он угодить отцу, ибо тот умер до того, как портрет был завершен. К тому же Джованни писал его для собственного удовольствия. Он изобразил отца столь же правдиво, что и Кресси. С полотна смотрел старик, когда-то всемогущий, а теперь бессильный, обожаемый, но потерявший всякую надежду.