Нет, он, Григорий Константинович Кравцов, понятия не имел о том, что Валентина Петровна Петрашова вызвана господином Потехиным в прокуратуру на утро понедельника… А если бы и знал, вряд ли бы это повлияло на его решение подписать заявление Петрашовой, поскольку к тому моменту каждому из причастных к трагедии уже остро требовался хотя бы небольшой отдых, хотя бы от рабочих обязанностей…

Как выяснялись отношения между Потехиным и Оболенским, я не знаю и по сей день, но предполагаю, что все происходило примерно по той же схеме — если не считать наверняка имевших место попыток Николая Ильича выяснить, занимался ли Корнет, как это водилось у него раньше, собственным расследованием этого дела параллельно с прокуратурой… Но тут Виталик конечно же стоял насмерть и, судя по тому, что его оставили в покое раньше всех остальных, по крайней мере раньше, чем Гришу, выстоял…

Что касается меня самой, то, начав опросы присутствующих на роковом дне рождения по новому кругу, Потехин именно меня и вызвал первой, хотя держался достаточно корректно: судя по всему, мужчины успели его предупредить о причине, по которой со мной себя следует вести как можно мягче… Николай Ильич, надо отдать ему должное, старался изо всех сил, хотя к тому моменту — спустя неделю после утра четверга — ему уже наверняка успело нагореть от собственного начальства на полную катушку за упущенную убийцу, успевшую раствориться в пространстве и, похоже, во времени тоже практически бесследно…

На самом деле я лгала и впрямь меньше всех, вранья при ответе на заданные мне Потехиным вопросы почти не требовалось: я ведь действительно не видела, что Валентина Петровна опускала в Милкин бокал яд, обратив внимание исключительно на то, как нежно и трепетно они целовались, прощаясь. Не знала, где могла Петрашова этот яд раздобыть, не имела ни малейшего представления о том, куда она направила свои стопы, пустившись в бега… Таким образом моя ложь сводилась в основном к умалчиванию о собственном участии в расследовании Корнета и, разумеется, о нашем визите к Петрашовой в ночь на воскресенье под видом дежурной бригады… И я достойно выдержала все три повторных визита в прокуратуру, на которых звучали одни и те же вопросы, после чего нас наконец оставили в покое… С момента побега Валентины Петровны Петрашовой до момента, когда следствие по делу о Милкином убийстве начало отчетливо затухать, прошло около трех недель или чуть больше.

Весь этот период моя тетушка — единственный человек, которого я тайком от мужчин все-таки посвятила в истинную суть происходящего, — жила у нас с Гришаней. Так решила она сама, а мы оба были не просто согласны с решением Лилии Серафимовны, но искренне рады этому. Григ — потому, что так ему было спокойнее за меня, я — потому, что не ошиблась в своей уверенности в уникальности моей тетушки. Она принадлежит к тому редчайшему типу людей, которые, во-первых, никогда не задают лишних вопросов, во-вторых, им и в голову не приходит упрекать своих близких, даже если эти самые близкие, по их мнению, совершили непоправимую ошибку… Хотя ее мнение о нашем решении отпустить тетю Валю, рискнув собственным благополучием, я и сейчас не знаю. Лилия Серафимовна словно наложила табу на эту тему, молча и охотно поддержанное мной, и сделала то, что я и ожидала, — просто пришла на помощь чем могла: прежде всего разделив со мной те тревожные, тяжелые дни, дни дамоклова меча, на тоненьком волоске висевшего над нашими буйными и, возможно, и впрямь не слишком мудрыми головушками… Но что, собственно говоря, есть мудрость? Зрелость ума, приходящая с возрастом?.. Осознанное следование библейским заповедям, включая «не судите, да не судимы будете»?.. Может быть, кто-нибудь и знает ответ на этот вопрос, но только не я.

После того как стало ясно, что следствие действительно оставило нас всех, включая глупых «близнецов», в покое, мой муж всего один-единственный раз подвел что-то вроде итога — тяжелого и печального — чудом миновавшей нас трагедии. Как-то вечером, дождавшись, когда тетушка отправится спать, он признался мне, что, вероятно, никогда не найдет в себе силы простить Корнета за то, что мы оказались, в сущности, сообщниками Валентины Петровны Петрашовой…

— Да и себе я это вряд ли прощу, — грустно сказал он, присев рядом со мной на постель и устало склонив голову на мое плечо. — Знаешь, Малыш, если бы у меня было тогда хоть пару часов на размышления, я сумел бы преодолеть это идиотское, детское еще поклонение перед Виталькиным умом, силой… чем еще? Неважно! Но сумел бы и все равно позвонил бы Потехину, рассказал ему все, несмотря ни на какие последствия. Но я замешкался, растерялся, проявил непозволительную слабость и теперь — теперь нам придется жить с этим всю оставшуюся жизнь… Прости меня, Малыш!

— Гришанечка, — начала я, точно зная, что именно сейчас скажу. Но он быстро и нежно коснулся пальцами моих губ, заставляя умолкнуть. И я — промолчала. И так никогда и не спросила своего мужа, понимает ли он, что еще раньше стал сообщником целых двух убийств?.. В момент, когда легко и просто подмахнул ту проклятую Милкину статью, запечатлев рядом с подписью автора свое не подлежащее обсуждению резюме «Срочно в номер!»?.. Не думая ни о чем, кроме нашего извечного «наконец-то!». Наконец-то среди зевотного, скучного затишья — вот он, скандальный «держачок», золотой ключик к взлету тиража!..

О Милка, блестящая мастерица жестоких мистификаций, следовавшая страшным путем добрых намерений! Один раз… может быть, всего-то один раз за все свои газетные годы, ты заигралась и шагнула дальше, чем это дозволено каждому из нас, позабыв, что все мы — живые и, следовательно, подвержены смерти! Да и кто, в конце концов, из нашего брата папарацци в наше же смутное время может похвастаться, что не забывал об этом никогда?!

Но однажды где-то там наверху что-то срабатывает, раздается щелчок — и распахивается дверь перед Злом. Тем самым Злом, которое так легко выпустить и почти невозможно остановить, потому что, присваивая себе власть над чужими судьбами, ты навсегда теряешь ее над злом и добром в собственной душе и, значит, в собственной жизни…

Ничего этого я Григу не сказала. Ни тогда, ни после. Потому что всем сердцем люблю своего мужа, отца нашей Анечки, родившейся спустя девять месяцев после Милкиной гибели и названной нами в честь покойной матери Григория. Потому что, если непозволительно причинять боль чужим людям — тем более недопустимо причинять ее самым родным и близким в этом мире. В мире, в котором, в общем-то, по большому счету, никому ни до кого нет дела…


Недавно Нюточке исполнилось три месяца, а с момента Милкиной гибели миновало немногим больше года. Не все гладко «в королевстве нашем Датском», если иметь в виду газету, хотя она по-прежнему популярна среди своих молодых читателей и даже успела обзавестись за прошедшие месяцы приложением. Когда я говорю «не все гладко», я имею в виду прежде всего Корнета… Свою собственную горечь и сожаление о действительно так и не восстановившейся дружбе Оболенского с Гришей. Мой муж проявил необычайную твердость в этом вопросе. И вскоре после того как стало ясно, что статья Виталия о нашем «частном расследовании» Милкиной гибели никогда не будет подписана главным редактором ни в один из номеров «молодежки», Корнет ушел на вольные хлеба, окончательно засев в своей берлоге. И хотя изредка его новые статьи появляются на наших полосах, куда чаще имя Оболенского можно теперь встретить в других изданиях.

Самое лучшее из того, что случилось в моей жизни за этот год, — разумеется, рождение Анечки, право возиться с которой и по сей день оспаривают друг у друга сразу две бабушки. Впрочем, скоро у тетушки не будет по этой части соперниц, поскольку моя мама, убедившись, что и со мной, и с малышкой действительно все в порядке, собирается отбыть в самое ближайшее время в наш с ней родной город — к своей работе, которую пока не бросила вопреки пенсионному возрасту, к своим подругам, с которыми гоняет по вечерам традиционные чаи, к своим привычным радостям и огорчениям.

Что касается Нюточки, между прочим унаследовавшей от папы Грига необыкновенный цвет глаз, тот самый «чистый феррум», сбивший меня с ног несколько лет назад, она, вопреки тревожным прогнозам докторов, на удивление спокойный младенец. Наша с Григом дочь, которую отец обожает, спит по двадцать с лишним часов в сутки — все то время, которое у нее не занято едой и гульканьем после оной с любящими родственниками… Если и дальше ее характер не переменится к худшему, еще месяца через три я наверняка приступлю к своим рабочим обязанностям, по которым соскучилась не меньше, чем застоявшийся в конюшне рысак по беговой дорожке. Тем более что тетушка со своими обязанностями бабушки справляется, на мой взгляд, просто блестяще, пожертвовав ради Анечки даже консультациями, которые давала прежде коллегам, и имиджем элегантной, нестареющей и неувядающей светской дамы…

Я недавно слышала, как она объясняла по телефону кому-то из жаждущих с ней пообщаться докторов, что быть бабушкой — отныне ее главное в этой жизни занятие, поскольку ничего более важного она не знает! И мы с Григом уже почти привыкли к тому, что чаще всего видим теперь Лилию Серафимовну не в ее всегдашних светлых костюмах «аглицкого» покроя, а в заурядном халате, частенько заляпанном Анечкиной кашкой, на которую тетя постепенно переводит малышку по причине нехватки у мамы молока.

Я совсем ничего не знаю (так же как и остальные участники нашего «частного расследования») о судьбе Валентины Петровны Петрашовой, действительно словно растворившейся в пространстве и времени. Не знаю, какие именно кары пали на голову Николая Ильича за проваленное следствие. Но, судя по тому, что свою должность он занимает по-прежнему, кары были, видимо, не слишком тяжелыми и уж никак не роковыми. О себе могу в этой связи сказать, что рождение дочери все равно не сделало меня, в отличие от Корнета, абсолютной сторонницей тети Вали… Мщение не может быть, по-моему, оправдано ничем. Хотя бы потому, что укрепляет, а вовсе не прерывает цепь порожденного первым из преступников зла… И чем больше и чаще я об этом думаю, тем сильнее утверждаюсь в своем мнении.