— Поймите же, — простонала она, оторвавшись от Турнемина. — Я не хочу здесь оставаться — не в этом доме, а вообще в этих краях. Мне .тут не нравится. И никогда не нравилось. Я хотела бы вернуться домой, в Бретань.

— В Бретань?

Жиль в изумлении опустил руки, только что обнимавшие девушку за талию, и отстранился.

— Ты хочешь меня покинуть? Уехать так далеко?.. А я думал, ты меня любишь.

— Я и люблю, я вас очень люблю, но умру, если останусь здесь. Умоляю, отпустите меня во Францию. Здесь мне не быть счастливой… Я слышала, вы говорили недавно, что «Кречет» вышел из ремонта и готов к плаванию. Поручите меня капитану Малавуану и…

Он вдруг снова сжал ее в объятиях, оторвал от земли, пробежал вместе с драгоценной ношей через весь дом, взлетел по лестнице, прыгая через две ступеньки, ударом ноги распахнул дверь спальни и наконец опустил Мадалену на кровать.

— Нет, любовь моя, нет, ты не можешь уехать без меня. Никому тебя не доверю, только себе. Я люблю тебя, люблю, люблю! Ты права: мы вместе отправимся на «Кречете». Когда я вчера уезжал из «Верхних Саванн», то был уверен, что не вернусь, умру вместе с тобой, и потому оставил все необходимые распоряжения Финнегану. Ведь не перестала бы существовать плантация, если бы я умер, так вот и прекрасно. Мы вместе вернемся во Францию… Мы будем проводить целые дни вдвоем, только мы, небо и море. О, как я буду тебя любить! Никто никогда тебя так не полюбит. Я разведусь с женой, и мы поженимся… ты будешь моей, только моей, навсегда…

Говоря так. Жиль осыпал Мадалену поцелуями, расстегивал ей платье, развязывал юбки, срывал нижнюю рубашку, чтобы насладиться ее нежным телом, — оно уже не сопротивлялось, захваченное все сильнее и сильнее обжигающей волной страсти…

Поздно ночью Жиль осторожно встал с разоренной постели, накинул халат, бросил нежный взгляд на светлокожую белокурую женщину, лежавшую под занавесом балдахина — свет ночника придавал ее белой коже розовый оттенок, — спустился в небольшую комнату, служившую ему, когда он приезжал в Кап-Франсе, кабинетом, сел за письменный стол, взял лист бумаги, новое перо, немного подумал и стал писать:

«Прощайте, Жюдит, я уезжаю… Волей Господа мне удалось спасти Мадалену от ужасной участи, и перед лицом смерти я понял, что не могу без нее жить. Я увожу ее во Францию и буду с ней до тех пор, пока она того пожелает. Простите мне боль, — не слишком сильную, думаю, — которую я вам причиняю. Я оставляю вам „Верхние Саванны“, вы любите их куда больше, чем когда-либо любили меня, они вас утешат. Теперь вы там хозяйка, поместье избавлено от всякой опасности, от всякой угрозы, надеюсь, вы обретете счастье, какого не знали прежде и какого никогда не смог бы вам дать тот, кто все-таки будет часто о вас думать и вспоминать восхитительные часы, которые вы ему подарили. Храни вас Господь! Жиль де Турнемин».

Закончив письмо. Жиль внимательно перечел его., исправил описку, промокнул, сложил, запечатал, прижав к сургучу перстень, потом быстро поднялся в спальню, оделся и пустился на поиски Понго. Тот, верный недавно заведенной в «Верхних Саваннах» привычке, спал на веранде, на диванчике.

— На рассвете отправишься домой и передашь это письмо Жюдит, — сказал Жиль индейцу.

Понго, как все его соплеменники, обладал удивительной способностью просыпаться мгновенно.

Он нахмурился, подозрительно взглянул на белый четырехугольник с красной печатью.

— Что твоя говорить письмо? — спросил он настороженно. — Почему торопиться? Куда твоя идти в такой час?

— В порт. Предупрежу капитана Малавуана, что мы с Мадаленой плывем во Францию.

— Что? Понго плохо понимать?..

— Да нет. Ты правильно понял. Я уезжаю, Понго, забираю ее во Францию. Она больше не хочет жить здесь, а я больше не хочу жить без нее. Она для меня…

Но Турнемин осекся, заметив на смуглом лице индейца ярость и презрение. Понго смотрел на него, словно видел впервые, причем то, что он видел, ему совсем не нравилось.

— Она самка, твоя ее желать, — грозно проговорил он. — Понго давно знать. Потому оставлять твоя наедине в пещере. Понго надеяться твоя вылечиться, когда получить что хотеть.

— Но ведь дело не в этом, Понго. Я люблю ее!

— Нет! Твоя не любить! Твоя хотеть еще и еще, но не любить… потому что твоя любить Огненный Цветок… твоя жена… одна женщина твоя равная! Только такая женщина достойна воин! Эта девушка, бледная и холодная как луна, не уметь любить по-настоящему… Она скоро жалеть давать твоя любовь.

Жиль постарался успокоить своего боевого друга, положив ему руки на плечи.

— Ты не понимаешь, Понго. Сердце мужчины…

— Сердце мужчина везде одинакова! Желание мужчина тоже одинакова! Твоя сходить с ума покидать дом, слуги, черные и белые, друг Финнеган, красивая как богиня женщина… и вдобавок Понго! И все из-за белая, как сыр, девушка.

— Но тебя я не покидаю, Понго. Я сразу же дам тебе знать, где меня найти, как только мы приедем во Францию.

— Нет, никогда! Твоя уезжать — твоя никогда больше не видеть Понго!

Вырвав письмо из рук Жиля, Понго одним махом перепрыгнул балюстраду веранды и быстро зашагал к конюшне. Но на пороге обернулся и крикнул в темноту странно осипшим голосом:

— Твоя точно хотеть Понго везти письмо?

— Да… Надо!

— Тогда прощай! Понго лучше служить большая госпожа, чем жалкий мужчина.

Стук копыт его лошади, взявшей с места в галоп, болью отозвался в обмершем сердце Жиля — он не хотел признаться даже себе самому, насколько сильна оказалась эта боль. Понго был рядом с ним много лет, и теперь, когда друг ушел, Турнемин ощущал, как внутри него образовалась пустота — ей еще предстоит разрастись, и только любовь Мадалены сможет ее заполнить.

Он на секунду прикрыл глаза, стараясь представить себе черты любимой, чтобы забыть полное гнева и отчаяния лицо старого друга. Нет, он действительно любит Мадалену, раз стольким жертвует ради нее: дорогой ему землей, прекрасным особняком, верным спутником… такой женщиной, как Жюдит, и даже жеребцом, красавцем Мерлином, — он не хотел рисковать им, отправляясь на Черепаший остров, и теперь конь напрасно будет дожидаться хозяина в своей конюшне под пальмами… Но ведь она даст ему столько любви…

Встряхнувшись от мрачных мыслей, одолевавших его, мешая отдаться новой любви — так бык вздрагивает всей кожей, отгоняя надоедливую мошкару, — Турнемин тоже пошел в конюшню, оседлал лошадь, поехал в порт и отдал необходимые распоряжения Малавуану. Капитан был настолько ошарашен, что не находил слов для ответа, все только:

— Ну что ж… ну что ж…

— В котором часу вы поднимете паруса? — спросил Жиль.

— Ну что ж… В десять, с приливом, но…

— Отлично! Мы придем к десяти! Подготовьте мою каюту и еще одну… для дамы. До скорой встречи.

И Жиль заторопился обратно к своей Мадалене, к тому, что представлялось ему счастьем.

Уже всходило солнце, в порту закипела жизнь — там до самого заката воцарились буйство красок и гвалт.

Турнемин надеялся, что молодая женщина только еще встает, лениво потягивается и рассматривает в зеркало большие синие круги под прекрасными глазами. Но она уже стояла посреди гостиной, со строгой прической, аккуратно одетая и в накидке, которую раздобыла для нее Тисбе. Рядом с ней на полу стояла небольшая сумка.

Словно прислуга, ждущая расчета.

Жиль непонимающе взглянул на нее.

— Но… что ты тут делаешь? Почему так одета? Что все это значит?

— Я уезжаю.

— Ты… да нет же, сердце мое. Ты шутишь.

Мы уезжаем вместе. Я как раз только что из порта, капитан Малавуан ждет нас…

— Нет. Я имела в виду то, что сказала: я уезжаю… одна.

Он хотел подойти к девушке, но она оттолкнула его — Жиля поразило выражение ужаса на ее лице.

— Не приближайтесь!

— Перестань, Мадалена! Объясни, что случилось. Почему ты меня отталкиваешь? Мы ведь, кажется, договорились? Мы любим друг друга…

— Нет. Мы не договорились. Я просто, наверное, обезумела. Эта женщина… Олимпия опоила меня дьявольским зельем, и я стала другой… эта другая внушает мне только ужас!

— Ужас? Потому что ты любила меня и позволяла любить себя? Да ты сошла с ума!

— Наоборот, я пришла в себя, слава милостивому Господу. Разве я не боролась, разве не умоляла Всевышнего вырвать из моего сердца эту проклятую любовь, заставлявшую меня бредить, когда в соседней комнате спала моя бедная матушка? Прислужница дьявола смогла на время поднять этот бред из глубин моей плоти, но теперь колдовские чары рассеялись, я себе отвратительна… я себя стыжусь!

— Да это просто смешно! А как же, в таком случае, ты собираешься любить, Мадалена Готье? Кто научил тебя убивать радости сердца, облагораживающие радости плоти? Ты, говоришь, очнулась? Так посмотри вокруг! Оглянись: земля прекрасна, а природа — не что иное, как воплощение любви. На меня погляди: я люблю тебя, я готов покинуть ради тебя все.

Но ответом изумленному Жилю был холодный презрительный взгляд синих глаз.

— Я вас об этом не просила, — ответила Мадалена спокойно. — Я просила не мешать мне, дать возможность уйти.

— Куда?

— На корабль, раз капитан Малавуан согласен взять меня с собой. Вернувшись в Бретань, я посвящу остаток жизни Господу, я буду замаливать ужасный грех, в который вы меня ввергли.

— Ты пойдешь в монастырь?

Она гордо вскинула голову, в глазах сверкнул фанатичный огонь.

— Да, если меня захотят туда принять. К бенедиктинкам в Локмариа… Я искуплю, до последнего дыхания буду искупать безумные минуты, когда я, поддавшись дьявольскому наваждению, вступила с вами в преступную связь, погрузилась в разврат, да еще получала от этого грязное наслаждение.

Остолбенев от неожиданной перемены. Жиль закрыл глаза. Он сел в кресло — его не держали ноги, сердце бешено колотилось. То, что он услышал, вернуло его к далеким дням детства: его мать, как и Мадалена, была убеждена, что любовь — лишь позор и порок; отдавшись однажды ласкам мужчины, сумевшего ее соблазнить, она уже до конца дней не переставала искупать свою вину, свою и ребенка, родившегося от этой связи. Как же Жиль настрадался! Он будто снова увидел бледное лицо Мари-Жанны Гоэло — тугой белый чепец лишь подчеркивал его бледность, — вновь услышал суровый голос, обвинявший его в том, что он незаконно появился на свет: «Я не по доброй воле стала матерью. Меня заставили! Разве может каторжник любить свои цепи?»