— Только не это! — простонал Жиль, не имевший ни малейшего желания снова оказаться в тот же день на берегу. — И вы приняли приглашение?

— А как я могла не принять? Посланец даже ответа ждать не стал. Правда, такое приглашение больше похоже на приказ, но вам это на руку — надо же загладить впечатление от дерзкого поведения утром. В девять часов нас будет ждать на набережной экипаж.

— Ладно! — недовольно буркнул Жиль. — Видно, не отвертишься. А пока вам лучше вернуться в каюту. Тучи собрались, и ветер поднимается.

Словно в подтверждение его слов хлынул ливень, вмиг скрыв забитый кораблями порт, стоящую на рейде в ожидании прилива «Диадему», да и сам остров — его контуры расплылись, и оп стал казаться чем-то нереальным.

Жюдит побежала к каюте, а Жиль спустился туда, где лежал Моисей. Возле него он застал Понго. Черный гигант храпел с внушающей надежду на его скорое выздоровление мощью. Кожа, еще утром сероватая, снова приобрела красивый темно-каштановый оттенок; а положив ладонь на потный лоб негра. Жиль убедился, что температура спала и была почти нормальной, учитывая, какая стояла жара. Несомненная перемена в состоянии больного поразила Турнемина.

— Я начинаю думать, что наш ирландец — гениальный врач, — сказал он.

Понго пожал плечами.

— Не удивляться, что он выгонять из своя школа. Гениальный — плохо, когда рядом невежды! Много люди умирать, пока невежество и лень уступить знание. Везет черный гигант…

— Он так и не сказал ни слова.

— Он говорить во сне, но я не знать язык.

Гроза длилась не меньше часа, зато потом все вокруг преобразилось: стекающие капли сверкали под лучами заходящего солнца, воздух посвежел. Когда же Жиль и Жюдит сели в присланный за ними экипаж, на набережной Святого Людовика стало и вовсе прохладно. Уже совсем стемнело, но великолепная полная луна заливала серебристым светом городок, в окнах вспыхнули, словно светлячки, сотни огоньков.

На склоне горы, смотревшем на море, сиял, будто маяк, дворец губернатора, освещая густую зелень в саду, из которого поднимались удивительные ароматы.

Прежде дом принадлежал иезуитам, но в 1762 году, когда был распущен орден, они покинули его, а годом позже он стал официальной резиденцией графа д'Эстена, назначенного губернатором островов На Семи Ветрах. Новый представитель короля оказался большим любителем роскоши, он предпринял колоссальные работы по перестройке старого жилища, перепланировал сад, обставил дом дорогой мебелью, поразив пышностью обстановки своих подданных, и не случайно: губернатор д'Эстен, владелец внушительного гардероба — не менее сотни рубашек и столько же камзолов, захвативший с собой на остров прекрасную серебряную утварь, твердо намеревался жить здесь на широкую ногу и

таким образом внушить уважение к себе местным колонистам, большая часть которых, по правде говоря, обходилась весьма скромными удобствами.

Всем этим он вызвал яростное сопротивление подчиненных, говоривших ему, не стесняясь, прямо в лицо, что он понапрасну разбрасывается государственными средствами, и три года спустя, устав от борьбы, д'Эстен вынужден был покинуть остров, а его преемник на посту губернатора князь Роган предпочел обосноваться в Порто-Пренсе. Однако позже резиденция снова переместилась в Кап-Франсе: многочисленным правителям острова нравился великолепный дом, откуда открывался чудесный вид на море и где, не в пример удушливой жаре на улицах города, вас всегда обдувал прохладный бриз.

Однако ни золоченое резное убранство комнат, ни мебель, обтянутая драгоценными шелками, ни расставленные по всему дому цветы не спасли Турнеминов от смертной скуки. Граф де Ла Люзерн, генерал-лейтенант армии Его Величества, хоть и обосновался на острове год назад, так и не смог привыкнуть к его чувственной, расслабленной атмосфере. То был прежде всего солдат, моряк, один из тех холодных, учтивых нормандцев, которые так прекрасно акклиматизировались в Англии. Он горделиво носил имя Цезарь, впрочем, так же звали и двух его братьев, один из которых — епископ Лангрский, а другой — кавалер Мальтийского ордена, представлявший Францию по другую сторону океана еще во времена первых выступлений за независимость. Будучи человеком широко образованным, он с одинаковым трепетом и почтением относился к своему дяде Малезербу, восприняв его благородное стремление наделить протестантов гражданскими правами, и к великим мужам античной Греции.

Несомненно, для Ла Люзерна этот прием был тяжкой обязанностью: во-первых, губернатору совсем не понравилось, что вновь прибывший не поспешил сам ему представиться, а, во-вторых, узнав, что шевалье не привез никаких официальных посланий, он вообще потерял к нему всякий интерес. Лишь сияющая Жюдит в белоснежном, с неброской золотой вышивкой платье с чудесным колье — подарком Жиля — на длинной шее украсила сугубо протокольный ужин — он подавался в чересчур просторном зале, и гостей тут оказалось куда меньше, чем прислуживающих: к каждому из сидящих за столом был приставлен отдельный чернокожий лакей в синей с золотом ливрее. Супруга губернатора выглядела абсолютно бесцветной на фоне великолепной Жюдит, а больше женщин среди присутствующих не было.

Застольная беседа представляла собой преимущественно монолог хозяина о войнах античных греков. В то время он как раз занимался переводом «Отступления десяти тысяч» и не преминул поделиться с гостями всеми мыслимыми подробностями этого произведения, утомив их несказанно. Так что Жилю не пришлось участвовать в разговоре, а потому он мог внимательно рассмотреть гостей и вскоре убедился, что красота его супруги произвела неизгладимое впечатление на барона де Рандьера. Ретивый адъютант буквально пожирал женщину взглядом, бесстыдно пялился на ее прекрасные плечи и грудь.

«Придется поучить его приличиям, — подумал мрачно Жиль, — один-два удара шпаги, думаю, образумят наглеца. Моя жена — не рабыня на рынке, нечего раздевать ее взглядом.»

Едва окончился ужин, Рандьер буквально бросился к Жюдит, чтобы предложить ей чашку кофе, и со счастливым выражением на лице так и прирос возле нее к полу, но тут Жиль, покинув госпожу де Ла Люзерн, которая, впрочем, не заметила этого за разговорами об упадке церкви на острове, тоже подошел к жене. Барон был раздосадован помехой и не сумел этого скрыть, хотя ему все равно пришлось сделать вид, что он рад встрече. С таким мужем лучше не ссориться.

— Госпожа де Турнемин утверждает, что вы намерены обосноваться сразу же на своей плантации? Надеюсь, она ошибается?

— Почему вы так думаете?

— Разве можно лишить Кап-Франсе самой прекрасной женщины из всех, что за много лет ступали на этот берег? Вы не поступите столь жестоко. Кроме того, жить в деревне в это время года тяжело…

— Барон, мы прибыли на Санто-Доминго не для того, чтобы вести тут светскую жизнь, а для того, чтобы выращивать хлопок и индиго. Госпожу де Турнемин мои намерения до сих пор вполне устраивали.

— Это потому, что она пока не знает, как одиноко ей будет на плантации. Здесь, по крайней мере, хоть какая-то жизнь. Приятное общество, театры, концерты. Балы у губернатора, у главного управляющего…

— Кстати, о нем, — не стал больше церемониться Жиль. — Я очень рассчитывал увидеть тут господина де Барбе-Марбуа, у меня есть к нему несколько вопросов экономического порядка…

Рандьер, до того несколько поскучневший, снова расцвел улыбкой.

— Господин главный управляющий ненадолго уехал в Порт-о-Пренс. Вот видите — вам нужно остаться…

— Зачем? От Кап-Франсе до «Верхних Саванн» не больше десяти миль… а у меня неплохие лошади. Мне жаль, сударыня, лишать вас общества столь блестящего кавалера, — добавил он, протягивая жене руку, — но нам пора. Погода снова портится, боюсь, мы не успеем вернуться на корабль…

И, не обращая внимания на оскорбленное выражение адъютанта, пробурчавшего даже себе под нос что-то вроде «медведь неотесанный», Турнемин подвел удивленную такой поспешностью супругу к хозяевам и, распрощавшись с ними, покинул дворец губернатора.

— Что случилось? — спросила Жюдит, пока коляска катила по чудесной аллее из цветущих деревьев. — Не слишком-то вежливо так торопиться.

— Вам и в самом деле доставило бы удовольствие, если бы этот наглец еще час или два терся возле вас? Думаю, мне пришлось бы в завершение вечера надавать ему пощечин, чтобы научить, как следует смотреть на порядочную женщину…

Жюдит на несколько секунд онемела, а потом вдруг расхохоталась чуть дрожащим смехом:

— Ей-богу, вы ревнуете!

В ответ Турнемин тоже засмеялся.

— Ревную? Какая может быть ревность между супругами? Ревнуют, когда любят, а любовь, как вы сами знаете, не имеет ни малейшего отношения к супружеской жизни. Дело не в этом.

Просто я требую, чтобы к вам относились с уважением. Вы носите мое имя.

— Если бы у меня и оставались какие-то сомнения по поводу чувств, которые вы ко мне питаете, они бы немедленно рассеялись после такого заявления. Трудно более ясно дать понять женщине, что ее не любят… больше не любят…

— Разве это имеет для вас хоть какое-то значение? Вы ведь и не скрывали, что место в вашем сердце, которое, как я считал, принадлежало мне, занял другой. Так какое же вам дело до моих чувств?

Жюдит не ответила, а Жиль не решался взглянуть на нее. Вот она, рядом, душистая тень в белом шелковом платье, ему известно, какой очаровательной, какой женственной она может быть, но ему все равно, и укол самолюбия ничего тут не изменит. Нет, он не ревновал жену. В этом Жиль не сомневался, больше того: если бы Рандьер так раздевал взглядом не ее, а Мадалену, он бы не сумел сдержаться — это точно. Кровь бросилась бы ему в голову, и злосчастный ужин наверняка закончился бы дуэлью…

Вдруг Турнемин почувствовал, как его руку легко тронула нежная кисть.

— Жиль, — прошептала Жюдит, — а ведь мы с вами впервые выезжаем вместе. Впервые мы предстали в свете как супружеская чета.