Она заплатила за разговор и под взглядом телефонистки торопливо вышла в переулок. «Кто вам нужен?» Этот голос слабеющим эхом звучал в ее ушах, пока она проходила через зал, отдавался болезненным звоном в голове. Мелкий, сыплющий изморосью дождь перестал. Скудный свет едва пробивался в глубину улиц; казалось, что его вобрали в себя, задержали, рассеяли фасады домов, на которые он лег неровными пятнами. Элен подумала о том, что с Андре она никогда не чувствовала себя уверенно и по-настоящему свободно, как это бывает с тем, кого любишь. Пытаясь подавить тревогу, она все глубже забиралась в лабиринт calli[4], пересекаемых темными, без отблесков света каналами и населенных лишь кошками, свернувшимися в подворотнях.

3

В то декабрьское утро Уго Ласснер спустился по лестнице (старый лифт опять не работал) и сел в машину, стоявшую на соседней улице. Не торопясь — спешить было некуда — поставил в багажник оба чемодана; в одном были материалы, отобранные для февральской выставки в Лондоне. Он собирался уехать из Милана в Венецию и там спокойно напечатать фотографии, а также сделать снимки для альбома, обещанного издательству в Женеве. Несмотря на холодный душ и большую чашку кофе, он чувствовал себя не в форме. Впрочем; после вечера у чилийского художника-иммигранта Фокко спал он мало. Вчера собрались приятели Фокко и Мария-Пья, его любовница, чье пышное тело красовалось на большинстве полотен художника. Мария позировала и Ласснеру, вот почему Фокко упорно убеждал фоторепортера не включать обнаженную натуру в экспозицию, посвященную в основном войне. При этом он горбил спину и по-черепашьи вытягивал голову вперед.

Надвинув шляпу на глаза и подняв воротник плаща, Ласснер перешел через безлюдную улицу. Холод словно парализовал город, Ласснер заглянул в кафе под аркадами, чтобы проглотить последнюю чашку кофе. У стойки клиентов было мало. Хозяин посмотрел на два фотоаппарата, которые Ласснер повесил себе на шею, — оставлять их в машине было неосторожно.

Выйдя из кафе, Ласснер подождал на перекрестке, пока зажжется зеленый свет. На другой стороне улицы две монахини, одетые в черное, в трепещущих от ветра чепцах бесстрашно шагали, прижавшись друг к другу, под большим зонтом, отражаясь в плитах тротуара.

Соблазнившись этим сюжетом, Ласснер отходит за колонну, нацеливает свой «Никон»[5] и уже готов щелкнуть эту сценку, как вдруг чья-то машина цвета ржавчины останавливается на красный свет и закрывает собой монахинь. Ласснер отходит влево на два шага, чтобы снова поймать кадр, но тут перед ним оказываются двое парней на мотоцикле, в шлемах с козырьками и кожаных куртках. Оставаясь за колоннами, раздраженный Ласснер бросается вправо. В эту минуту парень, сидящий на заднем сиденье мотоцикла — как и у водителя, свитер закрывает ему рот, — наклоняется к человеку в машине — наверное, что-то спросить. Он вытягивает руку. Но что у него в руке? Ведь это револьвер! Ласснер видит искаженное ужасом лицо человека за рулем, и тут же раздаются два коротких выстрела, почти слившихся в один. Ласснер нажимает на спуск аппарата. Убийца нагибается, выхватывает из машины кожаный портфель. С оглушительным треском мотоцикл срывается с места и сворачивает за угол. Стрелявший вцепился руками в плечи товарища, грудью прижав портфель к его спине, он оглядывается на Ласснера, который бежит вслед за ними, продолжая фотографировать. Тишина. У перекрестка внешне все остается по-прежнему. Дождь не перестает. По улице проносится автобус, за запотевшими стеклами теснятся силуэты любопытных. Монахини уходят, вышагивая, словно солдаты на плацу. Странно лишь то, что, рванувшись на зеленый свет, автомобили проносятся мимо машины цвета ржавчины, которая остается на месте, ее «дворники» продолжают работать, кажется, в ней никого и не было. Из кафе выбегают люди и несутся к месту происшествия. Ласснер бежит с ними. Человек в машине упал боком на пустое сиденье. По виску и щеке текут струйки крови. Виден один глаз, он уже потускнел. Ласснер отодвигает любопытных, фотографирует тело. Он уверен, что хозяин кафе уже вызвал полицию. Рядом спрашивают: «Кто это?». Опять зажигается красный свет. Останавливается грузовик, весь мокрый и блестящий от дождя. У водителя растерянное лицо. Кто-то шепчет: «Что, опять «красные бригады»?» Ласснер пробивается сквозь толпу к своему автомобилю. Едва отъехав, он слышит сирену полицейской машины; вспугнутые голуби веером разлетаются.


В агентстве Ласснер проявил пленку в лаборатории и пошел в кабинет заведующего отделом информации. Эрколе Фьоре разговаривал по телефону, он указал Ласснеру на стул. Кабинет был похож на хозяина: холодный, спокойный, аккуратный. Но Ласснер знал, что Фьоре может быть и резким. Этот толстяк с покатыми плечами носил строгие костюмы, считал себя элегантным и делал сотрудникам обидные замечания, если они, по его мнению, одевались слишком ярко. Очень довольный собой, гордившийся положением, которого в конце концов добился, проявив при этом известные гибкость и такт, Эрколе Фьоре был прекрасным организатором и отличался редкой трудоспособностью. И еще одно достоинство: при случае он старался помочь своим сотрудникам и умел радоваться их успехам. Однако его не любили, он от этого страдал и, подвыпив, плакался первому встречному.

Положив трубку, он повернулся к Ласснеру и скрестил на столе толстые руки.

— Ты еще здесь? Ты же собирался в Венецию!

— Сегодня утром недалеко от вокзала было совершено убийство, и ты, конечно, об этом знаешь.

— Разумеется.

— Кого убили?

— Скабиа. Альберто Скабиа, помощника прокурора республики.

— Ты знаешь и кто убил?

— Пока еще сигналов не было.

— А причины?

— Нам сообщили…

— Кто сообщил?

— Осведомитель, которому можно верить: Скабиа занимался важным делом об утечке капиталов, в котором замешаны промышленники и крупный миланский банк. Речь идет о миллиардах. А Скабиа уже залез в это дерьмо по уши.

— А раньше ему не приходилось расследовать дело какого-нибудь террориста левака или фашиста?

— Надо посмотреть…

Тусклый свет позднего утра едва проникал сквозь стекла окон и освещал сбоку лицо Фьоре, оставляя в тени глаз, который он обычно щурил от напряженного внимания. Фьоре ждал. Интересный парень этот Ласснер. Фьоре знал его уже восемь или девять лет. Ласснер был итальянец, немецкую фамилию он унаследовал от предков-австрийцев, оккупировавших Венецию после нашествия Наполеона. Эму тридцать два или тридцать три года. Из-за несчастного случая в самолете одна рука у него обожжена и словно покрыта розоватой пеной. Его чуть не расстреляли в Чили, чуть не утопили в Конго. Как и о Капа[6], о нем ходили легенды. Он часто бывал в горячих местах. Сотрудничал с самыми крупными международными агентствами, такими, как «Магнум», «Гамма»… В гостиницах многих стран узнавали этого парня, чем-то похожего на Гарри Купера. Он всегда гладко причесывал свои светлые волосы и любил пестрые рубашки. Несмотря на внешность северянина, вспыльчивость натуры выдавала в нем итальянскую кровь.

— Послушай, — сказал Ласснер, — я был в двух шагах от Скабиа, когда его убили.

— И только сейчас об этом говоришь.

— Я редкий свидетель, старина. Все отщелкал. Только сейчас из лаборатории.

Стараясь не выказать удивления, Фьоре вытаращил на Ласснера большие, как у Муссолини, глаза. А фоторепортер спокойно сидел в кресле, распахнув плащ и небрежно опершись обожженной рукой о подлокотник.

— Ну так покажи, — сказал Фьоре, толстые, чисто выбритые щеки которого понемногу багровели.

Ласснер вынул фотографии из внутреннего кармана пиджака, приподнялся в кресле и, не вставая, бросил их на письменный стол.

Зазвонил местный телефон. Фьоре резко снял трубку, сказал «занят» и положил обратно. Потом принялся перебирать снимки, беспрестанно кивая головой.

— Поздравляю, — наконец сказал он и откинулся в кресле.

— Я тут ни при чем. Просто нажимал на кнопку.

— Ну все же…

— Именно в эту самую секунду мой «Никон» был наготове. Что называется, повезло.

— Еще бы!

В соседнем кабинете настойчиво зазвонил телефон, и от этих прерывистых тревожных звонков слова об удаче показались неуместными.

Фьоре наклонился вперед, облокотился на стол, снова взял снимки, чтобы рассмотреть их внимательнее. В дверь постучали. Кто — то спросил разрешения войти.

— Нет! — рявкнул Фьоре. — Зайдите позже!

И, обращаясь к Ласснеру, сказал:

— Лиц разглядеть невозможно, они так закутаны…

— Ну и что?

— Ничего. Я только думаю о следователях.

— Это уж не мое дело.

— Когда эти снимки будут напечатаны, они захотят поговорить с тобой.

— Скажи лучше «попросят дать показания»…

— Ты не желаешь их видеть?

— Закон никого не заставляет выступать свидетелем. Он наказывает лишь лжесвидетелей.

— Однако же было бы полезно…

— А мне нечего сообщить, кроме того, что можно увидеть на снимках.

— Дело твое…

Опять зазвонил телефон, Фьоре раздраженно спросил: «Кто это? Я же сказал…» — но что — то заинтересовало его, и он не стал вешать трубку. Затем обернулся к Ласснеру:

— Только что сообщили, кто убил. «Народное правосудие».

— Никогда о таком не слышал.

— Это всего лишь сто сороковая или сто сорок первая группа террористов, появившаяся с начала года. Разумеется, есть немало ловких гангстеров, которые, действуя под такими вывесками, стараются сбить полицию со следа.

Ласснер встал, застегнул плащ.

— Ты уезжаешь? — спросил Фьоре.

По его тону можно было понять: «Ты уезжаешь из Милана, несмотря на это убийство?»

— Да, хочу уже сегодня вечером быть в Венеции. Там меня ждет работа.