– Тятя! Тятенька!

Отец отозвался из избы. Варя торопливо вытерла ноги о половик и вошла в дом. После дневного света глаза её долго не могли привыкнуть к полумгле дома. Когда же ей вновь отчётливо стали видны лавки, крытые одеялами, ткацкий станок в углу, большой ящик с красками и холстами и картины на бревенчатых стенах, Варя увидела и отца. Тот сидел за столом, на котором были разложены монеты и ассигнации.

– Тятенька, – изумлённо спросила девушка. – Вы зачем деньги считаете? Случилось что-то, спаси Христос?

Отец поднял голову и посмотрел на неё внимательным, долгим взглядом, напугавшим Варю ещё больше.

– Тятя, да что вы, право?! Обедали хоть?

– Тебя ждал, – отец аккуратно отодвинув в сторону монеты и бумажки, жестом попросил взволнованную дочку присесть напротив. – Да ты сядь, сядь, погоди подавать… Варюша, я вот тут надумал. Что скажешь, коли в Москву мы с тобой соберёмся?

– Воля ваша, тятенька… Как решите, так и будет… – пролепетала Варя, не сводя широко открытых, изумлённых глаз с отца. – А отчего ж это вдруг… Да на зиму-то глядя?

– А когда ж ещё? Урожай собрали, обмолотили, холстов ты набелила. Есть что продать, да, может, за избёнку что дадут. Да вот за картины. Аким Перфильич писал, что в любой день ждёт. Авось не пропадём.

– А… что ж мы там делать-то будем, тятенька?

– Да то же, что и здесь. Картины писать да продавать. Опять же, Аким Перфильич помочь обещал, да и лавок там картинных поболе будет, чем у нас в уезде. Тебя бы хорошо поучить чему-нибудь.

– Ах, тятенька, да как бы я рада была! – всплеснула руками Варя. Но улыбка тут же сошла с её губ: отец, поднявшись, достал из-за божницы и положил на стол сложенное письмо:

– Вот, прочти. К тебе писано.

Варя, повернув измятый лист к окну, принялась читать. Пробежав глазами первые несколько строк, она кинула быстрый, взволнованный взгляд на отца. Зосимов не смотрел на дочь, пальцем дразня прыгавшего у его ног котёнка. Варя нахмурилась и не поднимала больше глаз, пока не дочитала письмо до конца.

Закончив, она положила лист голубой бумаги на стол и отвернулась к окну. Там уже начинался дождь. Несколько тяжёлых капель ударило в ставни, глухо зашумела голая ветла у забора. Глядя на то, как мечутся на фоне сизых туч корявые ветви, Варя тихо спросила:

– Так вы… из-за Сергея Станиславовича в Москву ехать вздумали? – Зосимов не ответил, и Варя ещё тише сказала: – Вы ведь сами читали… Ничего худого в его письме нет, ничего паскудного! Он ни разу мне плохого слова не сказал, не сделал ничего… Коли желаете, я вам и прочие письма его принесу, прочтите, сами увидите всё!

– Я, Варенька, твоих писем отродясь не читал и не стану, – твёрдо ответил Зосимов. – А это прочёл, потому что бобовинская барышня чуть ли не в глаза мне его кинула. И я, грех сказать, перепугался, что тебе какой-то вред с того может стать.

– Аннет?! – ахнула Варя. – Да быть не может такого!.. Ведь она же…

– Не Анна Станиславовна, нет. Она – барышня добрая, разумная… Та, другая.

– Ах, эта… – коротенькая сердитая морщинка тронула лоб Вари. – Ну, с этой станется!

– А с чего она этак озлобилась, не знаешь ты?

– Может статься, и знаю. Да только я перед ней вовсе ни в чём не повинна!

– А ты, Варюша, не знаешь, кто у бар всегда виноватым окажется? Простой человек. А сами они – никогда. Разве по-другому-то бывает?

– Так несправедливо же это, тятенька!

– Ах ты, господи, дурочка… Да где же ты на этом свете справедливость-то видала? Покажь, пойду посмотрю. Хоть на старости лет одним глазком поглядеть, что это за штука такая – справедливость… – с горечью усмехнулся Зосимов. – Справедливость, Варюша, она – у господ своя, у простого человека – своя. Но ты сама рассуди, что статься может, коли эта барышня всерьёз тебе вредить возьмётся? И что ты против неё сделать сможешь? И кто тебя послушает, если, не дай бог, до чего серьёзного дойдёт? Если тебя оклеветать, оговорить вздумают? Сплетни какие по селу пустить? Ведь потом век не ототрёшься…

– Вера Николаевна её и слушать не станут! – гневно возразила Варя.

– Молода ты ещё, – грустно вздохнул отец. – Не глупа, нет… А молода. Неопытна, сердечко неспелое. И вообразить себе не можешь, как легко на честного человека напраслину возвести. А ты – девушка, к тебе втрое прилипнет, коли что…

– Но Серёжа… Сергей Станиславович сроду не позволит! И слушать ничего не станет!

– Я про молодого барина ничего дурного сказать не хочу. Молод он ещё, сердце спортить не успел. Но сама-то ты как думаешь – неужто у тебя с ним что-то сладиться может? Мы для господ – забава, и ничто более. И по-другому не бывать.

Варя уже открыла было рот, чтобы возразить, но печальная улыбка отца как-то разом обезоружила её, и она сама не знала, как из глаз одна за другой покатились слёзы.

– Во-от… – вздохнул Зосимов. – Ты ведь у меня не глупа. Сама всё понимаешь. Я не хочу сказать, что он тебя обманывает злонамеренно, спаси бог. Может статься, и сам верит в то, что пишет. В восемнадцать-то годов сердце ещё чистым может быть. Но потом-то что будет, Варюша? Где такое было, чтобы господа на холопках своих женились?

– Мы с вами, тятенька, вольные… – сквозь слёзы прошептала Варя.

– И слава богу, что вольные, – твёрдо сказал Зосимов. – Потому и могу тебя взять да от соблазна прочь увезть. И не на пустое место, не на голодную жизнь, а… Ну, сама подумай, нешто хуже будет, коли в Москве станем жить? В Москве и живописцев много, и выставки устраиваются, – такие, что простому человеку зайти и полюбоваться можно, – и классы имеются! Аким Перфильич сказывал, что и люду из простонародья можно эти классы посещать, и женщинам тоже! Ведь как у тебя мастерство-то подрасти может! Ты ведь у меня умница, таланная…

– Да вы ведь, тятенька, раньше сами не хотели!

– Не хотел. И сейчас, по сердцу тебе скажу, страшусь… Сторона чужая, а я уж одним глазом в могилу гляжу. Как знать, как там повернётся-то…

– И говорить-то этакое не смейте! – сердито перебила Варя. Резко вытерла слёзы и, подойдя к отцу, обняла его. – Сами-то подумайте, что со мною без вас станет? Какая моя жизнь окажется? Нет уж, и думать позабудьте про могилу-то, а я… Я всё сделаю, как вы скажете. Вы родитель, ваша и воля.

Она говорила нарочито твёрдым, решительным голосом, но из глаз её снова предательски хлынули слёзы, падая на седую голову отца. Зосимов поймал руку дочери, поцеловал.

– Варюша, да не убивайся ты этак до времени-то… Я ведь не замуж тебя против воли за немилого отдаю. Но на Москву нам собираться надобно. И не думай, что это из-за барышни бобовинской… Я давно собирался, да всё по стариковскому делу решиться не мог. А нынче вот посидел, подумал… Зачем молодость-то твою да талан губить? Какова здесь твоя доля будет? За мужика ведь я тебя не выдам, да и ты не пойдёшь. Ни тебе, ни ему жизни не будет. Тебе другое надобно…

– Что же, тятенька?

– Кабы я знал, Варюша… Кабы знал.

– Ничего. Главное – себя не беспокойте. Соберёмся – да поедем. – Варя во второй раз утёрла слёзы. Помолчав, тихо спросила: – Тятенька, а вы… Вы мне написать ему позволите?

– Отчего же?.. Пиши, конечно, – Зосимов улыбнулся, снизу вверх посмотрев на заплаканную дочь. – Варенька, ты ещё вот что в головку возьми. Ежели ты барину в сам деле нужна так, как он тебе пишет, нешто он тебя везде не сыщет? И в Москве найдёт!

Варя задумалась на мгновение – и ясно, чуть печально улыбнулась отцу сквозь слёзы.

– Ну вот, другое дело! А то взялась вперегон с дождём-то – кто боле лужу напрудит! – усмехнулся отец. – Ты вот что… Ты «Уточек»-то покажи мне! Закончила?

– Закончила! И эко хорошо вышло, не поверите! – Варя метнулась в сени. Вернулась с небольшим холстом. Прежде чем показать его, она взяла со стола письмо Сергея, аккуратно сложила и спрятала в рукав. Затем отец с дочерью склонились над этюдом. А в ставни всё сильнее барабанил дождь, и старая ветла глухо шумела ветвями, словно старалась вырваться из земли и улететь в низкое, свинцовое небо.

* * *

Заморозки ударили в конце октября, подёрнув сединой скошенные луга и высеребрив листья необлетевших вётел за околицей Болотеева. Поля словно вымерли, но в лесу и в берёзовой роще бодро стучали топоры: мужики, благословляя барина, рубили на зиму дрова. Со дня на день ждали обещанной выдачи хлеба из барских амбаров: Закатов пообещал, что постарается накормить всех, но не решался сделать этого до возвращения из уезда старосты. Семён Силин более задерживаться в селе не мог: его ждала торговля. Уезжая, он успокоил барина: «Не бойся, Никита Владимирыч, тятя вернётся – всё по справедливости тебе расскажет, кому и сколько надобно».

Прокоп Силин вернулся из уездной тюрьмы в ветреный и холодный день Ерофея-мученика. В лесу – пустом, яростно стучащем голыми ветвями – было безлюдно: все болотеевские мужики свято веровали в то, что на Ерофея-мученика, перед тем как залечь на всю зиму под корягу, бесится леший, и в лес было никого не загнать. Все сидели по избам и опасались не то что подойти к опушке, но даже просто выйти из дому. Поэтому никто не увидел Силина, который прошествовал через всё село мимо своего собственного дома прямо к барину.

К Никите, с утра корпевшему над расчётными книгами, ворвалась Феоктиста с вытаращенными глазами и улыбкой во всё лицо:

– Барин, миленький, Силин Прокоп Матвеевич пришёл! Спрашивает, можно ли до вашей милости?

– Слава богу, наконец-то! – Никита вскочил, чудом не опрокинув на себя чернильницу. – Проси скорее!

Силин вошёл, держа в руке шапку и свободной рукой стряхивая с волос снежную пыль.

– Вишь, сыпать начало! Дорогу-то уж выбелило! – сообщил он с порога и пристально посмотрел на своего барина чёрными неласковыми глазами. – А тебя, Никита Владимирыч, и не узнать. Сколько годков-то не видались? Помнишь, как мои сыны тебя на лошадках катали, аль позабыл?

– Всё я помню, Прокоп Матвеич, – Никита быстро подошёл к нему и, не дав Силину поклониться, обнял его. – Ну, здравствуй… Слава богу, что ты жив и невредим.