– Так его мать – урождённая Иверзнева?.. Того самого генерала Иверзнева – дочь?!.

– Вообразите, это так. И я этому семейству обязан всем, что имею в жизни. И даже самой этой жизнью. Так что сами видите, я не мог не сыграть этой партии.

С минуту Ратманов молчал, не сводя немигающих глаз с лица Закатова. Затем резко, чуть не опрокинув стол, поднялся. Отрывисто спросил:

– Когда и куда прислать мой проигрыш?

– В Столешников переулок. В дом Иверзневых, – ровно сказал Закатов. – И не спешите, штабс-ротмистр. Я не собираюсь ставить об этом в известность нашего с вами полкового командира. А князь Тоневицкий вам с этого часа ничего не должен, его кредитором становлюсь я. За вами только четыре тысячи… И, кстати, можете вернуть их мне на том свете угольками.

По лицу Ратманова было видно, что он сию минуту бросится на своего недавнего противника. Но ничего не произошло. Штабс-ротмистр взял с подоконника свою фуражку, хрипло бросил: «Честь имею», – и, грохоча сапогами, вышел из комнаты с зелёными столами.

Когда минутой позже Закатов вошёл в крохотную каморку наверху, он увидел, что молодой Тоневицкий сидит на кровати Селинки, привалившись плечом к бревенчатой стене, и, казалось, дремлет. Сама Селинка, притулившись на шатком стуле, раскладывала на столе пасьянс. Дверь скрипнула, и она соскочила на пол.

– Ну что там, Никита Владимирыч?

Никита мельком посмотрел на неё и обратился к поднявшемуся ему навстречу юноше:

– Что ж… Я отыграл ваш проигрыш, князь. Господину Ратманову вы больше не должны ни копейки и…

– Но зато должен вам, не так ли? – встревоженно перебил Тоневицкий. – Я готов предоставить деньги…

– Ничего вы не готовы, – устало сказал Закатов. – Своих денег у вас пока что нет и быть не может. Вы будете просить их у матушки. Хочу вам сказать, что я хорошо знаю княгиню Веру и менее всего хотел бы беспокоить её. Так что буду вам обязан, если вы напрочь забудете о своём проигрыше. И, разумеется, не скажете о нём княгине. Ей и без того достаточно хлопот. А с вас я попросту возьму слово никогда не играть по-крупному со случайными людьми.

– Вы хотите сказать, что… господин Ратманов?..

– Нет. По крайней мере, прежде я за ним этого не замечал. Но игра чёрта с младенцем, даже честная, уже в корне своём непорядочна.

Молодой Тоневицкий вспыхнул, но промолчал.

– Итак, ваше слово? – спросил Закатов, внимательно глядя на взволнованного молодого человека.

– Да, я готов… я даю слово. Слово князя Тоневицкого!

– Прекрасно, – кивнул Закатов. – В таком случае позвольте откланяться.

– Но… как же так? Постойте! Господин Закатов! – Юноша бросился за ним следом, и Никита с большой неохотой остановился уже на лестнице. – Я вам так благодарен! Разрешите хотя бы… хотя бы передать поклон от вас матушке!

– Не уверен, что княгиня помнит меня, – помедлив, сказал Закатов. – Не стоит рассказывать ей об этом пустяке. Пообещайте мне это, князь.

– Но…

– Прощайте.

Дверь закрылась. Мгновение Тоневицкий растерянно смотрел на неё, затем повернулся к Селинке. Та пожала плечами, зевнула и переложила трефовую даму к бубновому королю.


…– Вот я так и знал! – мрачно сказал Михаил, открывая дверь. – Ты всё же нарезался, скотина!

– Мишка, перестань, – Закатов неловко протиснулся мимо друга в переднюю, стараясь дышать в сторону. – Пустяк сущий… Ты сам почему не ложишься?

– У меня завтра семинар, я читал! Тьфу, Никита, ну как тебе не стыдно? Сколько можно?! Иди спать, свинья безнадёжная… Право, лучше бы женился!

– Мишка, ну что ж ты, как Егоровна покойная… «Женился»… На ком?! – Закатов, покачиваясь, прошёл в гостиную, где на столе, возле горящей лампы с зелёным абажуром, горой лежали раскрытые книги и растрёпанные тетради, повалился на диван. – Покажи мне хоть одну барышню, достойную этой авантюры, и я сразу же возьму тебя ш-шафером!

Михаил только отмахнулся. Вернувшись за стол, он с суровым видом придвинул к себе толстенный том и уткнулся в него.

Иверзневы были старинной московской фамилией, все мужчины которой по традиции шли на военную службу. Но Михаил, влюблённый в стихи и прозу, читавший запоем все годы обучения в корпусе, нарушил эту традицию, под стоны матери перевёлся в гимназию, с блеском её окончил и поступил в университет. Это, впрочем, не помешало студенту Иверзневу при начале военных действий в Крыму бросить учёбу и немедленно определиться на военную службу. Всю войну он прослужил фельдшером, в Севастополе попал под начало хирурга Пирогова, после окончания кампании вернулся в Москву и восстановился в университете. К крайнему изумлению Закатова, Михаил перевёлся с любимого факультета словесных наук на медицинский и параллельно нашёл себе службу в одной из московских больниц.

– Иверзнев, ты с ума, право, сошёл, – пожимал он плечами, когда вечерами Мишка, сверкая чёрными глазами, взахлёб говорил о желудочных коликах, опухолях и швах с такой же страстью, с какой ещё несколько лет назад дискутировал о Пушкине и Корнеле. – Ты же всю жизнь был книжным червяком, куда тебя в медицину понесло?! Кто это тебе на войне испортил все идеалы?

– Война и испортила, – серьёзно говорил Михаил, и в глазах его зажигался незнакомый Никите сумрачный блеск. – Понимаешь, одно дело, когда тебе старшие братья, Саша или Петя, рассказывают про эти взрывы… про оторванные ноги, про мучения людей, про грязь, кровь, боль… Да сколько я сам про это читал, и меня это ничуть не трогало! Но когда я во всё это попал… Ну чему же ты улыбаешься?!

– Тому, брат, что одновременно с тобой туда попала куча народу. И никому из них в голову не пришло полностью менять жизненный путь из-за вывороченных солдатских кишок. Всё же идеалист ты, Мишка, неисправимый! Война есть война. Войны были всегда, это потребность людской натуры, они в некотором роде даже оздоровляют человечество, и…

– Ну что ты за чушь несёшь, Никита, право!!! – взрывался Михаил. – Посмотри, во что эта война тебя самого превратила! И это ещё чудо, что великому Пирогову удалось сохранить тебе ногу! Не окажись он в Севастополе – скакал бы ты на костылях, а то и вовсе помер бы от гангрены!

– Может, было бы и к лучшему.

– Закатов, ты болван, и я не считаю нужным это от тебя скрывать! – кипятился Михаил. – Если тебе так уж осточертело проживание на этом свете – мог бы поставить об этом в известность Пирогова! Чтоб он не тратил на тебя свои гениальные способности и занялся проникающими ранениями в солдатском отделении!

– Я никак не мог поставить его в известность, ибо находился без сознания! – парировал Никита. – А к случившемуся был вполне готов, поскольку в корпусе нас учили без лишних мыслей отдавать жизнь за Отечество и императора! Мне повезло, другим – так было всегда, на этом стоит мир! А ты…

– А мне это не нравится! Мир может стоять на чём угодно, но приходит время – и он низвергается со своих опор! Кажется, в корпусе, помимо фортификации, тебя учили ещё и истории? За расцветом любой империи неизбежно следует её угасание, и именно сейчас мы это наблюдаем!

– Мишка, Мишка… Думай всё же, что ты говоришь, господин студент!

– Не беспокойся, я знаю, КОМУ и ЧТО можно говорить, ваше благородие! – огрызался Михаил. – Мы с тобой оба были на войне! Оба видели это бездарное командование! Этих несчастных солдат, которых уничтожали целыми полками в Севастополе – помнишь?! «Молодцы ярославцы! Вперёд! Молодцы вологодцы! За веру и Отечество! Молодцы орловцы! За отца-императора!» А они шли, шли и шли… И никто не вернулся назад. Раненых в палатках на жаре помнишь?! Ни эфира, ни медикаментов! Оружие это ваше помнишь?! Вся Европа давно уже на скорострельном вооружении, на паровых морских силах воюет, а у нас что творилось? Кремнёвки эти неподъёмные пороховые… Один раз из неё, канальи, пальнёшь – а тебе в это время от французов уже четыре в ответ из нарезного!

– Мишка, не ори дурниной, тебя в Кремле слышно! Я всё помню, помню…

– И тебе наплевать?!

– Не наплевать, но чего же ты от меня, ей-богу, хочешь? Я не генерал и не министр и вообще не чувствую в себе склонности к политике… Моим делом было воевать за Россию – я это исполнял. А если в армии начнут критиковать начальство, тогда, воля твоя, начнётся форменный развал и…

– Он и так уж начался! Прозрей наконец Никита! Бог ты мой, и откуда в тебе этакая апатия? Ты мне напоминаешь деревенского мужика, который смотрит на засуху, недород, военный набор, барщину, чешет затылок и глубокомысленно говорит: «Стало быть, придётся в этом годе помирать».

– А если бы он этого не сказал – то и помирать бы не пришлось? – пожимал плечами Закатов. – Мишка, оставь ты, ради бога, маниловщину свою! Ты хоть раз в жизни вблизи видел русского мужика? Это я с ними полжизни в отцовском имении прожил…

– Вот-вот, и стал таким же! Кстати, когда ты последний раз был в этом своём Болотееве? Когда видел, как там живут люди?

– Какие люди? – удивлялся Закатов. – Отец давно умер, у меня там одна управляющая, и…

– Да мужики, мужики твои, вот какие люди! Что ты, сидя здесь, в Москве, знаешь об их жизни?! Наши приезжают из деревень, просто ужасы какие-то рассказывают! Ведь только третьего дня встречались здесь, у меня. До утра разговаривали! Я тебя, между прочим, звал, да ты делом был занят – спал с перепою!

– Болтать, брат Мишка, – не мешки ворочать, – отмахивался Закатов. – Знаю я про эти ваши ужасы… Каждый день через стенку слышу, как ты и вся твоя студенческая братия жизнь в России наладить пытаетесь. И, по старой русской традиции, – исключительно пустой болтовнёй! Студенты… В деревню, они, видишь ли, съездили и сразу поняли, как и что там переделать надо! А я, если помнишь, в этой деревне с детства жил! И она какой раньше была, такая и сейчас есть! Вспашка, посевы, покосы, страда, Покров, на печь залечь до весны – вот и вся их жизнь. Она веками такова. И если с имения мне перечисляют доход, стало быть, менять ничего не требуется.