– Ты ешь, ешь, я ещё опосля налью! – по-своему поняла её смятение Аксютка. – И ведь чудо-то какое, что ты у нас опамятовалась! Уж как мы боялись, что и доктор не поможет!

– А ко мне и доктор был?! – поразилась Устинья.

– А то! Самый что ни на есть важнющий! Уж вертел тебя, крутил, порошков напрописывал… С час барину толковал, как с тобой управляться, – а там уж Михайла Николаевич сам возился.

– Как – возился? Барин?! Со… мной?! – Устинья не знала, что и думать. – Воля твоя, Аксютка, врёшь ты!

– Воля твоя, не вру! – обиделась девчонка. – Наш Михайла Николаич на войне в дохтурской бригаде был! И сейчас на доктора учится в ниверситете своём, таковы толстые книжки читает, что и у попа не увидишь! Да у него, ежели хочешь знать…

Страстный монолог Аксютки прервал басистый рёв, раздавшийся под окном.

– Охти, господи! – подскочила девчонка. – Захар воет! Да что ж это за наказанье господне… – и, подхватившись, вылетела за дверь.

Вскоре она вернулась, волоча за собой ревущего мальчишку лет шести, которого ловко направляла увесистыми шлепками:

– Есть на тебя угомон, бес окаянный, аль нет?! Кому было велено – на улицу не бегать, гусей не дражнить, в грязь не хлопаться?! А он, образина, всё как есть навыворот исполнил! Вот мамынька придёт, хворостиной выпорет! И что ж это за проклятье таково, и на праздник божий в грех введёт!

Мальчишка залился ещё громче. У Устиньи заломило виски, и она, невольно поморщившись, позвала:

– Поди-ко сюда, дитятко! Да не вой вхолостую, а поди! Я тебе побасенку скажу…

Мальчишка смолк и уставился на Устю круглыми, как пуговицы, мокрыми от слёз глазами. Затем неуверенно сделал к ней несколько шагов. На грязном лбу Захарки красовалась вздувшаяся шишка, на мордочке виднелись грязные разводы.

– Чучело огородное… – горестно вздохнула Аксютка. – Устинья, сделай милость, повозись с ним, аспидом, хоть минутку, мне же ещё в хлеву прибраться надобно!

– Побасенку-у! – севшим от слёз голосом потребовало чадо.

– Ты домовых видал когда? – Устинья притянула его к себе, усадила рядом на лавку. Голова больше не кружилась, а после щей с мясом по всему телу расходилась тёплая истома.

Солнечные пятна на полу растаяли. За окном принахмурилось, потянуло ветром, и вихрь золотых листьев заплясал в палисаднике.

– Встренулись однажды два домовых: один в доме у хорошей хозяйки жил, а другой – у неряхи да неумехи. И вот нахваливает первый свою хозяйку: и встаёт-то она раненько, и хлеб ставит в печь вовремя, и скотину кормит, и хлев убирает, и ни соринки у ней на полу, и детки присмотрены, и напрясть-наткать успевает… А второй домовой плачет: а моя-то ничего не делает, всё на печи валяется, мух считает, дети не кормлены, изба не метена… Вот чтоб мне пропасть, ежели я нынче ночью ейную хату не спалю! Пали, – первый-то ему говорит, – да смотри решета не трогай, его твоя хозяйка у моей взяла…

Захарка зачарованно внимал, тараща глаза. У печи с открытым ртом застыла Аксютка.

– Эй, Устька, подождь за ради Христа! – выпалила она, когда Устинья остановилась перевести дух. – Не досказывай, я за соседскими сбегаю! Пущай тож послушают!

Устинья, слабо улыбнувшись, кивнула, и девчонка выметнулась за дверь.

…После обеда солнце скрылось совсем. По бульварам потянул сырой ветер, с потемневшего неба посыпалась ледяная крупа дождя. Михаил бежал с занятий, зябко натягивая на уши фуражку и едва удерживая под мышкой стопку книг. Навстречу ему летели, кружились в безумной пляске палые листья. «Только бы до дождя успеть… И ведь как хорошо с утра-то было, будто лето вернулось! Ан нет…» Он вбежал в калитку как раз тогда, когда из серых, улёгшихся почти на самые крыши туч хлынуло как из ведра.

В доме было непривычно тихо. В кухне не грохотали котелки, не слышалось пения Федосьи и ворчания Марьи, прибиравшей комнаты. Слегка удивившись, Михаил подумал: «Неужели ещё не вернулись из церкви? А… обедать как же?» Он вышел из комнаты, направился к кухне – оттуда, к его облегчению, слышался какой-то голос. Тяжёлая дверь была приоткрыта. Михаил заглянул – и отступил назад не входя.

Кухня была полна народу. У печи на лавке сидели несколько соседских баб – кухарок и горничных. Дворник Митрий притулился на корточках у дверного косяка, комкая в руках картуз. С полатей свешивались растрёпанные головы. Полтора десятка детей всех возрастов сидели кружком у лавки, на которой восседала Устинья, и её негромкий, чуть хрипловатый голос звучал в полной тишине:

– …и вот пошла Васёна в баню рожать, а «напроситься»-то у банника позабыла. Лежит, ждёт, вокруг тихо – потому час-то ночной. И вдруг видит – в уголку будто зелёненький огонёк засветился. И голосок чей-то тихо говорит: «Приходи ко мне нынче, кума, у меня баба рожает. Ночью-то мы её с младенчиком и задавим, ужо попируем человечинкой!» Васёнка с полка – долой, бегом по сугробам домой! А свекруха её выбранила, перекрестила и назад отправила. А огонёчек зелёный всё горит-светится…

– Свят-господи, бывает же… – горестно вздохнул кто-то из баб.

Дети сидели неподвижные, зачарованные. Стоя в тени за дверью, Михаил неотрывно смотрел в худое, измождённое лицо Устиньи. Не хотелось входить, перебивать её, прерывать течение этого спокойного, хрипловатого голоса.

«Она ни разу в жизни не ела досыта. Она мучилась непосильной работой, не высыпалась, мёрзла в плохой одежде, терпела чудовищную несправедливость. Она пришла пешком из Смоленской губернии, прячась от всех, столько вытерпела, столько настрадалась… И что ж?.. Ни слёз, ни жалоб, ни истерического припадка, на которые так горазды наши утончённые барышни! Едва пришла в себя – уже рассказывает сказки! И даже Федосья наша, которая и в Бога-то почти не верует, стоит с открытым ртом! Откуда столько сил, столько духа? Ей же от силы восемнадцать лет… И… и как чудесно меняют цвет её глаза! Совершенно сейчас синие!»

Словно почувствовав его мысли, Устинья вдруг умолкла, повернулась к двери. Испуганным шёпотом сказала:

– Батюшки, барин!

Михаил не успел и слова молвить – а из кухни уже словно ветром всех сдуло. Бабы уволокли пищащих детей, с полатей спрыгнуло несколько подростков. Федосья, едва захлопнув за ними дверь, кинулась к печи.

– Что ж ты, отец мой, этак подкрадываешься тайком? Эвон, как всё общество перепужал… Ступай себе в столовую да садись, я сейчас обед подам, у меня в печи всё горячее. Да рук-то обмыть не забудь!

Михаил не отвечал. Он вошёл в кухню и сел напротив Устиньи, которая при его появлении спрыгнула с лавки и отбила истовый земной поклон.

– Да перестань ты, право! – с досадой сказал он, насильно усаживая девушку на лавку. – Тебе эти кувыркания вовсе не на пользу. Смотри, сама же морщишься, потому что ноги ещё болят! Скажи лучше, как ты себя чувствуешь.

– Благодарствую, ничего. В голове вот шумит… И ноги, ваша правда, саднят ещё.

– Это нормально. К тому же… – Михаил умолк на полуслове, заметив по лицу Устиньи, что она хочет о чём-то спросить. – Что такое? Давай говори!

– Барин, миленький, а кроме меня… никто боле к барину нашему не приходил? Никто его не спрашивал?

– Боюсь, что никто. Я бы знал. – Михаил внимательно вгляделся в тревожные серые глаза. – Так ты всё же шла не одна?

– Одна, как есть одна! – поспешно заверила Устинья, и Михаил сразу понял, что это не так. Но расспрашивать больше не стал. Помедлив, сказал:

– Я уже написал Никите… Твоему барину. Думаю, что через неделю-другую он будет здесь. А твои бумаги у меня, в целости и сохранности. Сейчас тебе лучше отдохнуть и поесть, я пришлю Федосью.

Ответом ему было прежнее безмолвие. Из столовой донёсся грозный голос кухарки:

– Михайла Николаевич, обедать-то явитесь аль околеть мне тут, вас не дождамшись?!

Михаил тихо прикрыл за собой дверь и пошёл на зов.

Спустя полчаса, оказавшись в своём кабинете, он запер дверь изнутри на замок, зажёг свечи, достал из ящика письменного стола рукопись отца Никодима и стопку чистой бумаги. Приготовившись таким образом, Михаил уселся за столом и принялся усердно переписывать бумаги. Это был уже третий список. Первые два вовсю гуляли по рукам университетских студентов, которые, забирая их домой, обязались также сделать списки. По уговору между товарищами, в списках были изменены все имена и названия местностей. «Но все эти ужасы крепостничества должны остаться неизменными! – настаивал Михаил. – Пора бы уже всем проснуться и испугаться того, что творится в двух шагах от них!» Друзья горячо соглашались. Один из них, будучи лично знакомым с Некрасовым в Петербурге, обещал постараться сделать так, чтобы рукопись этого священника была издана в журнале «Современник».

Михаил закончил трудиться над перепиской через два часа, когда за окном уже смерклось и по крыше вновь забарабанил дождь. Он собирался идти на вечеринку к знакомым, где ждали и его, и переписанные бумаги. Нужно было ещё на минутку заглянуть на кухню, чтобы дать больной лекарство.

Устинья была в кухне одна, сидела возле тёмного окна и смотрела на улицу. При появлении барина она испуганно вскочила.

– Да кончишь ты прыгать или нет?! – возмутился Михаил. – Мы насилу залечили твои пятки, а ты хочешь, чтобы снова раны открылись! Сядь, пожалуйста. Сейчас будем пить микстуру. Смотри, у тебя опять температура поднялась!

– Лихоманка, что ли? – слабо улыбнулась Устинья. – Так это пусть… Дело незначащее.

– Как же «незначащее», когда ты столько времени была в бреду?!

– А сейчас-то нет? Стало быть, сама успокаивается помалу. Её, лихоманку-то, лучше сейчас и не трогать.

– Откуда ты знаешь? – Против воли Михаила в голосе его прозвучала сердитая нотка, и лицо Устиньи сразу же застыло.

– Ваша, барин, воля, как велите…

– Послушай, но надо же лечиться! – слегка смущённо сказал он, открывая шкафчик с лекарствами. – И лечиться по-настоящему, а не как у вас в деревне – жжёной тряпкой! Доктор Боровкин говорит…