– Тётуш, ты меня не бойся… Мне бы спросить только!

– А-а-а-а!!! – вдруг хрипло заверещала баба, задом пятясь в заросли. – А-а, помогите, крещёные, – лешака вылезла! Чур меня! Чур!

– Тётуш, господь с тобой, я православная! Не кричи, помилуй! – попыталась успокоить её Устинья, крестясь для убедительности, но тётка уже рысью неслась прочь, голося:

– Спасите, Христа ради! Пантюха, Ульяна, Мотря, – там нечистая сила-а!!!

Яростно выругавшись, Устинья кинулась в лес.

Она бежала долго, перелетая через упавшие замшелые стволы, прыгая по кочкам, царапая босые ноги о корни. Наконец впереди мелькнула бронзовая листва уже знакомого дуба, и Устинья с размаху повалилась на сырую землю под ним.

«Вот тебе и вызнала дорогу! Вот тебе и поспрошала! Дура!» – Устинья вдруг взахлёб расхохоталась, колотя кулаком по земле. Она только сейчас подумала о том, как выглядит со стороны: растрёпанная, грязная, с листьями и хвоей в волосах, с измазанным лицом, в разодранной, перепачканной одежде… «Воистину, лешака! Правильно тётка напужалась! Господи, какая же дура, Господи-и…» Она смеялась и смеялась, с нарастающим ужасом чувствуя, что не может остановиться, что этот смех душит её, сжимая горло. Наконец, уткнувшись лицом в колкий ковёр из хвои, Устинья разрыдалась – всё ещё смеясь. «Ефим… Ефим… Ефимушка… Где ты, жив ли? Встренемся ли когда? Господи, если б знать только… если б только чуять, что свидаемся… На край света бы пошла, ничего бы не побоялась! Где ты, горе моё горькое, сатана бессовестный, кромешник, сердце моё… Где ты?..»


Ночью ударил заморозок. Устинья очнулась перед рассветом, дрожа от холода и чувствуя, что заиндевели даже волосы, даже подол сарафана. Вскочив на ноги, она принялась было прыгать на месте, чтоб согреться. Спать по-прежнему хотелось страшно, но укладываться на подёрнутую инеем траву Устинья не стала и, поглядывая на зеленеющее небо, побрела через лес. Звёзды ещё таяли над ней. Справа мутно белел в потёмках березняк, на краю которого вчера Устинье встретилась заполошная баба. Бредя в предрассветном сумраке и содрогаясь от озноба, Устя думала о том, что лучше будет идти вдоль края леса, не выходя из него: так легче будет заметить большую дорогу, при этом оставаясь незаметной. Ледяная трава жгла ноги. «Ох, лапти бы сплести… Да вот ведь, дура, не умею! Про травки-то всё бабушка рассказала, а такому делу простому не выучила!» В который раз Устя с сожалением вспомнила о тех пяти или шести парах лаптей, которые от нечего делать сплёл в шалаше Антип. «Хоть бы одну пару с собой прихватить… На неделю хватило б! Ну да ладно, что уж теперь-то… Главное – на дорогу выйти! А там богомольцев аль нищих каких дождаться, люди бывалые… Может, и к себе примут, дотянусь с ними до Москвы».

Устинья шла целый день, не выходя из леса и лишь изредка поглядывая на просветы между деревьями, чтобы не слишком удаляться от полей. Иногда она осторожно приближалась к краю леса и оглядывалась. Но вокруг тянулись всё те же сжатые поля и виднелись серые крыши дальних деревень. До слуха Устиньи доносился лишь петушиный крик, да изредка – лай собак и коровье мычание. Ни шума, ни стука колёс, ни людского разговора или заунывного пения нищих, по которым можно было определить близость большой дороги, не слышалось. От голода дёргало кишки. Через силу Устинья впихнула в себя несколько сырых подберёзовиков, но почти сразу желудок пронзило острой судорогой. Устя согнулась пополам, едва успев схватиться за ствол берёзы, – и проглоченные грибы выметнуло наружу. «А, чтоб вам пусто было… – с ожесточением отплёвывалась Устинья. – Поганка, что ли, затесалась? Аль нутро уж сырых грибов не примает? Стало быть, орехов надрать надо…»

Орехов, к счастью, было вдоволь, и к вечеру у путницы чесался язык от их деревянного привкуса. Страшно ныли уставшие ноги. Едва дождавшись сумерек, Устинья опустилась на сырую траву под огромной раздвоенной берёзой на краю оврага и, еле успев подумать: «За ночь примёрзну к траве-то…», провалилась в сон, как в яму.

Она очнулась от явственного ощущения того, что рядом кто-то есть. Вздрогнув, открыла глаза. Над лесом висела ущербная луна, серый свет заливал поляну с чёрной впадиной оврага, а на краю его неподвижно стояла низкая четвероногая тень. Опасность продрала по спине морозом, и, ещё ничего не осознав, не поняв, от кого надо прятаться, Устинья вихрем взвилась в развилку берёзы. Не решаясь даже взглянуть в сторону оврага, поспешно поднялась ещё сажени на две выше, цепляясь за ветви. И лишь там, устроившись между сучьями и чуть отдышавшись, осмелилась взглянуть вниз.

Волков было четыре. Их остроухие тени отчётливо выделялись на фоне серебристой от лунного света травы, морды были задраны вверх: они, без сомнения, видели скорчившуюся на дереве фигурку. Устинья передёрнула плечами, понимая, что бы случилось, проснись она хоть мигом позже. Однако волки никак не выражали досады и совершенно спокойно расселись под деревом, глядя на Устинью. Их глаза тускло поблёскивали.

– Врёте, проклятые! – хрипло сообщила им Устя. – Не свалюсь! Хоть лопните – не свалюсь!

Волки молчали.

Потекло долгое ночное время. Довольно быстро у Усти затекли ноги, и она, ухватившись за крепкий с виду сук, попыталась осторожно изменить позу. Но берёза была старой, ветви – хрупкими, и, стоило девушке пошевелиться, как раздался угрожающий треск. Устинья замерла и больше уже не решалась двигаться.

Часы, казалось, идут бесконечно. Болели плечи, сводило судорогой ноги. Устинья уже всерьёз боялась, что силы вот-вот откажут ей и она грохнется на траву. А волки всё сидели внизу, неподвижные и уверенные, готовые ждать так хоть целую неделю. Они словно знали, что деться их жертве некуда и рано или поздно она, беспомощная, упадёт им под ноги.

Устинья зажмурилась. Горячие слёзы текли по лицу, противно щекотали шею. «Господи… Ведь сожрут! Съедят, черти… Господи, нешто им зайцев в лесу мало?! Ещё слава богу, что не медведь…»

Слабый луч, мазнувший небо на востоке, показался Усте спасением божьим. Почему-то она была уверена, что с рассветом волки непременно уйдут.

От холода сводило челюсти. Спину и ноги ломило так, что малейшее движение причиняло страшную боль. Луна давно пропала, и в раннем сумраке начали понемногу проявляться стволы деревьев и бесформенная масса кустов. Постепенно становилось всё светлей, небо над березняком серело. Откуда-то донёсся первый, чуть слышный крик петуха. Устя в сотый раз взглянула вниз. Волки сидели не двигаясь, и к горлу горьким комом подступило отчаяние. «Сил больше нет, Богородица пречистая… Падать, что ль, вниз? Разорвут – и всё, отмучилась… Хоть хребет распрямить перед смертью-то… Ефим, сердце моё, нешто не свидаемся боле? Время пришло, видать…» Но перед мокрыми от слёз глазами вдруг встала знакомая, тёмная от загара, насмешливая физиономия, сощурились зелёные нахальные глаза. «Жив он, жив! – вдруг отчётливо и ясно поняла Устинья. – Цел, бессовестный, – встренемся, значит! Хороша я буду, коли съесть себя дам! Ох нет, Ефим, я подожду… не дамся…» Она с ненавистью покосилась вниз на неподвижные мохнатые силуэты и, осторожно отклонившись к толстому стволу, попыталась хотя бы чуть-чуть повести плечами. Солнце уже высунуло розовый край из дымящегося тумана на краю леса. Устинья взглянула на него… И вдруг чуть заметное движение внизу заставило её обернуться.

Волков не было. Ни одного. Ошарашенная Устинья даже подумала сперва, что ей мерещится: ведь всего один миг она смотрела на солнце, когда же они, дьяволы, успели?.. Она помотала головой, ещё раз взглянула вниз. Там, где мгновение назад сидели её мучители, была лишь примятая, схваченная заморозком трава. «Господи, Богородица, ангел-хранитель! – взмолилась Устинья. – Чудо явили, благодетели… от гибели верной спасли, спасибо!»

Осторожность, однако, не позволила ей сразу же спуститься вниз: волки могли просто отойти и затаиться, дожидаясь. Ещё несколько минут Устинья сидела на дереве, напряжённо вглядываясь в тёмные заросли на краю поляны. Затем вытянула одну ногу, другую. Застонав от наслаждения, с минуту сидела не двигаясь. Потом медленно нащупала пальцами сук внизу и…

Резкий звук охотничьего рога разорвал мёртвую тишину. Устинью словно окатили ледяной водой, и она, вздрогнув, намертво вцепилась в сук. Тут же грянули громкие возбуждённые голоса, конский топот, захлёбывающийся лай собак – и на поляну вылетели, визжа от нетерпения, несколько борзых. За ними неслись всадники – человек десять, орущих и азартно хлопающих арапниками. Лес сразу наполнился криком, лаем, визгом, треском ломающихся ветвей и руганью. Перепуганная Устинья всем телом вжалась в холодный сырой сук – откуда только силы взялись? Ей хотелось слиться с корой, превратиться в дрожащие листья, стать бугристым наростом на берёзовом стволе – да хоть примёрзшей к этому стволу гусеницей, лишь бы не заметили, не нашли…

Надежды, впрочем, было мало: не люди, так собаки непременно учуяли бы прячущуюся в ветвях беглянку. Устинья отчаянно молилась о том, чтобы охотники отъехали подальше и она успела бы слезть с дерева и убежать. Но шум и лай не утихли, не скрылись вдали. Напротив, они стали, казалось, ещё громче, и по отдельным долетевшим до неё возгласам Устя поняла, что волков охотники протравили: те ушли в овраг.

– Что ж вы, право, Артемий Дмитрич! Наперерез надо было!

– Вот тебе и раз – разве мне надо было? Вы со своим Авдюшкой взялись отрезать – и что вышло?

– Эх, целый выводок из-под носа ушёл… Горе вы, а не охотнички!

– Бросьте, господа, стоит ли ссориться? Поедемте ко мне, выпьем венгерского… Чай, не последняя охота в нашей жизни! Пахом, отзови собак! Опозорились мы нынче, нечего сказать…

– Да уж, такого выводка в другой раз не сыскать… Да уйми ты собак, Пахом! Зайца, что ли, почуяли? Чего они так рвутся к берёзе?

Устя похолодела, поняв, что ей пришёл конец. И тут же на поляну вылетели собаки. Большой рыжий кобель, прижав уши, скаля клыки, припадал на передние лапы и злобно лаял. Вокруг него заходилась лаем и визгом вся свора, ещё не остывшая после волчьего гона.