– Я люблю тебя, – шепнула ты.

В груди запылало, в голове – будто горячий дым, закипела свежая боль, и я едва мог говорить.

– Знаю, – сказал я.


Наутро мы купили фруктов, пирожных и кофе и съели на скамейке перед аркадой «Земля радости». Из туманной гряды спотыкаясь полз слабенький прибой. Красно-бурые кучи водорослей усеивали пляж, точно тела утопленников под изодранными саванами. Чайки причитали и взмывали в небеса, пеликаны подскакивали на волнах, птицы-перевозчики четкими трехпалыми следами помечали границу прилива. Доктрина природной гармонии получала удар под дых, если учесть бродягу, спавшего неподалеку от волнолома. На первый взгляд – тоже куча водорослей, но потом я заметил, что на нем длинное бурое пальто или плащ и на рукаве – скопище пестрых бумажек, вроде офисных липучек.

Ты грызла дольку ананаса. Бриз приглаживал тебе волосы, трепал воротник, а левая рука твоя, сложенная в мудру[20], лежала на колене, на бежевой ткани. Мне чудилось, будто я застал тебя в настроении очень личном, какого я никогда не видел, какого, быть может, не видел никто. Покой сгущался в твоих глазах, в лепке губ, абсолютно незнакомый покой сверхъестественной глубины и концентрации – я не верил, что он обнаружится, отвлеки тебя чужое присутствие. Ты словно уплывала от меня, а я подглядывал из укрытия…

Я вспомнил, как следил за ягуаром, пришедшим на водопой к озеру на границе джунглей в Гватемале, как подсматривал за пьяной девчушкой, которая сама по себе танцевала под романс из музыкального автомата в баре Гуаякиля, вспомнил другие проблески, внезапные, тайные наблюдения, что оседают в мозгу, замыкают и держат остаток жизни, будто жизнь – ткань, а они – булавки, на которых ее растянули. Вот так я и следил за тобой, попивая кофе на скамейке, подле тебя, сокрывшись от взора твоего.

Ты положила ананасную дольку на салфетку, потянулась к пакету с пирожными.

– Ты что, не голоден?

– С возвращением.

– Я никуда не исчезала. – Ты выбрала круассан. – Вообще-то я думала про Нью-Йорк.

– А что Нью-Йорк?

– Вспоминала… всякое.

– Какое?

– Как мы с твоими друзьями ходили в джаз-клуб. Как мы у тебя в квартире первый раз занимались любовью… – Ты надломила круассан, откусила.

– Знаешь, о чем я сразу думаю, если про Нью-Йорк? В тот день, когда ты приехала, мы целовались под большим дубом у софтбольного поля.

– Ой, да. – Ты вернулась туда на мгновение, опять отщипнула от круассана. – Как в старом анекдоте… про комиков, они знают шутки друг друга наизусть, называют по номерам, и все смеются.

– Тридцать четыре, – сказал я, а ты изобразила хохот. Посмотрела нежно:

– Мне с тобой сейчас больше нравится, чем в Нью-Йорке. Мы наконец друг друга узнаём. А раньше такой напряг вечно был.

– Да уж, тогда было гораздо хуже. Напряг.

– Я думаю, это еще потому, что мы старше. – Ты отряхнула крошки с ладоней. – Я независимее… – Ты подергала меня за бороду. – А ты волосатее.

– Я возмужал, – сообщил я. – От этого шерстью обрастаешь.

За спиной что-то загрохотало. Коренастый старик в рыбацкой панаме, замызганной белой футболке и мешковатых шортах поднимал рифленые щиты при входе в аркаду. Закончив, исчез во тьме; вскоре из аркады загрохотал рок-н-ролл – сначала оглушительно, потом еле слышно. Что-то задребезжало – вроде посуда, кастрюльки и сковородки. Мы прибрались на скамейке, пересекли променад и вошли в прохладный полумрак аркады. Возле правой стены – дорожки «шарокатов». Центр зала оккупировали шеренги видеоигр и силомеров, механические оракулы, «Прихлопни крота», прозрачные кубы с игрушечными хваталками над россыпями дешевых призов. Слева стойка, за которой старик, уже без шляпы, лысый и с седыми лохмами, что-то мыл и ругался.

– Как дела? – спросил я. Он скорчил гримасу.

– Еще час никакой еды. Сукин сын жаровню не помыл.

– Нормально, – сказал я. – Мы просто смотрим.

– Сдачи тож нету, – упорствовал старик. – Надо бы в банк смотаться, тады сдача будет.

В глубине аркады обнаружились штук двадцать или двадцать пять старых пинбольных автоматов: на застекленных мордах – грудастые тетки в тряпках из леопарда, грудастые тетки в эротичных скафандрах, грудастые тетки в камуфляже, монстры, драконы, рыцари в космической броне, грудастые тетки в черных виниловых шкурах убийц. Автоматы назывались, к примеру, «Королева галактики», «Властелин», «Мутация» или «Темная разрушительница». Запах машинного масла и плесени, щелчки флипперов, океанический свет, далекий и ясный, точно из глубин пещеры, – мир, куда я сбегал из школы, проводил в таком убежище весь день, спал на пляже, и домой меня приволакивали копы. От этой обстановки меня бросило в дрожь. В углу сгрудились шесть пинболов, чьи имена значились идеограммами, тяжелым металлическим шрифтом. Даже надпись над прорезью для монетки была выполнена той же чудной иконографией, и, как выяснилось, отсчет очков тоже. Я накормил машину, чье лицо украшала фуксиновая родственница медузы с гигантскими копьями в щупальцах; медузина кузина атаковала крошечный, но злобный на вид черно-золотой космический корабль. Я пустил шарик, понаблюдал, как он летит и прыгает, хлопается о флипперы. Я не пытался спасти шарик – его заглотнула дырочка.

Я запульнул следующий, и ты сказала:

– Ты странно себя ведешь.

– Не странно.

– Странно. – Ты помассировала мне плечи. – Ты думаешь.

Шарик попался в круглый скат – пружина выкинула бы его обратно, однако механизм был слишком стар, слишком хил и шарик скакал вверх-вниз, при каждом щелчке пружины добавляя мне очки. Я выиграю, ни секунды не стараясь. Повезет в пинболе, не повезет в…

– Старайся не думать, – посоветовала ты.

– А ты, я так понимаю, не думаешь.

– Не-а. – Ты энергично потрясла головой, словно доказывая, что внутри мыслей нет. Наверное, так же отрицала крошечные проступки, когда была маленькой. – Только если вижу, как ты думаешь.

– Не могу остановиться, – сказал я. – Ничего не помогает. Анонимные думоголики, химические препараты. Польза бывает только от…

Я выдержал драматическую паузу; ты подняла брови.

– Поцелуя, – сказал я. – Чуточку снимает.

Лицо твое смягчилось, и ты меня поцеловала.

– Уже начала?

Я еще думаю.

Ты попробовала снова. Пятнадцать секунд, и я решил, что поцелуй этот заслужил имя – назвали же па в честь фигуриста.

– Эй! – Старик таращился с пятнадцати футов. Ноги расставил, руки чуть приподнял, словно готов защищаться. – Ничего такого чтоб тут не было. Хочете такое вытворять, на пляж хиляйте.

– Простите. – Ты не отпускала мою шею. Он все пялился. Потом сказал:

– Сдачи монетами нету, есть баксы. Поиграйте в гольф, если хочете.

– Прошу прощения? – переспросила ты.

– Гольф! – Старик ткнул в сторону двери в задней стене и ступенек за ней. – За игру – два бакса с носа. Скажете потом, сколько раундов прошли. – Он затопотал по проходу, обернулся: – Я знаю, сколько времени на раунд, так что ничего там себе не думайте.

На крыше аркады обнаружилось поле для мини-гольфа – запущенное, хотя претенциозно оформленное. Игроку полагалось несколько преград – макетов знаменитых зданий, самое высокое (Эйфелева башня) – у седьмой лунки. Пирсолл отсюда выглядел далекими тропиками: крыши почти спрятались под столпами пальм, узкая тесьма пляжа изгибалась к югу. Мы выбрали мячи и клюшки в стойке у двери и нацелились на первую лунку – изломанная траектория вправо, рикошет от лапы пластмассового Кинг-Конга, что притаился у подножия штукатурного Эмпайр-стейт-билдинга. После каждого попадания горилла, сверкая глазами, переезжала по рельсам к радиомачте.

Игра наша оказалась исключительно викторианской – подобна крокету, в который на бугристом газоне играют джентльмены в сюртуках и леди в турнюрах и блузках с высокими воротниками. Наш роман, как и любой, отдавал ролевыми играми, но в то утро мы до странности вжились в роли. Беседа развивалась от тривиальности с эпизодическим налетом double-entendre[21] до чуть ли не утонченности, и на одиннадцатой лунке, куда путь шел через обветшалую двенадцатифутовую копию Тадж-Махала с облупившейся краской и потрескавшимся кружевом, это развитие достигло кульминации. Твой мяч запнулся о шов ковра и отлетел в угол Таджа, мы шагнули внутрь, чтобы выяснить положение мяча, и нас охватило какое-то старомодное самоощущение – будто я, повеса без гроша, с гнусной целью завлек дочь архиепископа во мрак, – и я поцеловал тебя, ухитрившись расстегнуть верхнюю пуговицу на блузке. В этот переломный момент ты вырвалась из моей хватки, хотя секунду назад твой язык шуровал весьма непристойным образом, и зашагала прочь, свободная, не оскверненная, а я остался проклинать себя за то, что родился недостойным. Навязчивое и дикое состояние: то ли общий психотический инцидент, решил я позже, то ли кто-то нацелил в нас лучи, контролирующие сознание, тянул наши личности к архетипам и совершенствовал нашу игру в гольф. Понимаешь, вот что самое странное. От первой лунки до одиннадцатой мы общались, будто Шут и Леди, и были не в форме. Но после одиннадцатой… не знаю, должно быть, выключили Психолучи: ролевая игра внезапно прекратилась, а наши атлетические способности упали до субнормального уровня. На четырнадцатой лунке, преодолевая кружную траекторию, проходившую через зловеще раскрашенную стекловолоконную копию Большого Каньона, я потерял в расселине мяч. Ты свой зашвырнула в реку Колорадо и отказалась доставать из коричневатой воды, заляпанной пластиковым мусором. С гольфом покончено. Мы уселись на скамейке у перил и стали смотреть, как в бессмысленном ритме, точно ламинарии, шевелится вдоль берега плотная масса листвы, как набегают барашки – каждый волок за собою хвост турбулентной воды. Ты показала на кровлю среди пальм футах в ста от нас и сказала:

– Видишь остроконечную крышу? Это пансион. Есть места. Я вчера видела, когда мы гуляли.

– Опять хочешь переехать?