секретаря укома, как совсем другого человека, вовсе не того, с которым утром молча

разошлись по своим делам.

‐ Хорошо‚ ‐ сказала она, ‐ завтра приму отдел.

Иван прощался с округом. Последний раз ехал он по нессохшему без дождей

глинистому тракту и глядел на серую полосу пропыленной травы за обочинами, на

грязные листья придорожных колков. Вдали виднелась Обь, даже под ярко‐голубым

июльским небом она отливала мутным, будто тоже подернулась пылью цветом. Иван

вспоминал нарядную Томь, украшенную лесами и чистыми песчаными косами. Теперь

она во всем своем нижнем течении, от устья до Юрги поступает в его, как говорится, распоряжение, потому что его назначили в Томский горком.

Когда неделю тому назад, ХVI съезд партии утвердил решение ЦК о ликвидации

округов, как ненужного средостения между районом и краем, то Иван, сидя в кресле

делегата съезда, вдруг ощутил непривычное и расслабленное чувство своей ненужности.

Даже слова Сталина о том, что округа вынесли на своих плечах громадную работу и

сыграли историческую роль‚ не разогнали этого чувства. Прекрасно понимал Иван, что

ненужным стало место, а вовсе не человек, не он, Москалев. Но так сроднишься с местом, так стараешься быть на нем необходимым непрерывно, каждую секунду своей жизни, что

на какой‐то момент и впрямь покажется, будто стал ненужным ты, а не место.

Москалев сгоряча не согласился с решением ЦК. Ему казалось, что ликвидируется

главное звено в структуре партии, что может даже что‐то рухнуть от этого. Но когда он

услышал в орготчете ЦК об орловском деле, то ему стало неловко за явно субъективное

преувеличение своей роли. Секретарь окружкома Дробенин арестовал всех членов бюро

горкома в Орле, пришив им оппозицию. А вся‐то оппозиция заключалась в том, что они

выступили с критикой окружкома Дробенин думал, что если его тронуть‚ так это уже

значит разрушить партию.

Но его исключили из партии, и ничто не дрогнуло от этого…

Жара и покачивание рессорной коляски нагоняли дрему. Впереди на высоком

сиденье колыхалась спина кучера в выцветшей майке. Хорошо смазанные колеса тихо

катились по мягкой дороге, лошадь ступала бесшумно, погружая копыта в пыль. Пыль

поднималась позади и оседала на сложенный гармошкой верх коляски и на плечи Ивану.

И далеко в стороне длинное облако пыли медленно плыло к тракту; с высоты, наверное, можно было увидеть, как оно под углом Сближается с маленьким облачком от

новой коляски. Лошадь сильно и Длительно заржала, тряхнув головой и нарушив плавный

ход, и тотчас издали слабо донеслось ответное ржание... А язви тебя! ‐сказал кучер, хлестнув кнутом, отчего коляска дернулась и покатилась быстрей, и повернул к

Москалеву черное от загара и пыли лицо.

‐ Кулаков везут.

Иван уже и сам в желтой мути разглядел подводы и фигуры верховых. Подъехав к

выходу проселочной дороги на тракт, он велел остановиться. И тотчас же от обоза

вырвался навстречу всадник.

‐ Проезжай, товарищ, нельзя задерживаться! ‐ крикнул он на скаку и натянул

поводья, подняв коня. Иван мельком взглянул на его комсомольское лицо, на звездочку

на фуражке и, расстегнув карман гимнастерки, до половины вытащил красную книжечку

со светлыми буквами ‐ «Крайком ВКП(б)» ‐ толкнул ее о6ратно и сказал :

‐ Секретарь окружкома Москалев. А ты начальник конвоя будешь?

‐ Начальник конвоя, товарищ секретарь!

Выворачивая на тракт, заскрипели мимо подводы, нагруженные мешками и

пестрыми узлами. Блеснул на солнце бок самовара. Между узлами сидели и лежали

ребятишки и бабы, одни спали, разморенные жарой, другие с любопытством смотрели на

коляску все‐таки развлечение в дальнем пути. Обочь подвод молча шли кулаки, загребая

пыль тяжелыми сапогами, и каждый из них поглядел на Ивана, кто исподлобья, кто

искоса, кто из‐под надвинутого козырька, кто из‐под свесившихся на лоб волос.

На одной подводе баба укачивала хнычущего ребенка, болтая пыльными крепкими

ногами и сильно мотаясь всем телом. Она заголосила в лицо Ивану:

‐ Что, начальнички, в городе все сожрали, с голоду пухнете, так теперь мужиков до

смерти слопать хотите? К ней бросился было конвойный, но Иван сказал:

‐ Отставить!

Вот и заканчивается еще одна классовая воина, затянувшаяся сверх всяких расчетов.

И словно отграничена она была в истории двумя обелисками ‐ на пепелище Меловского

укома. где погиб Петр Клинов, и над могилой Ивана Корыткова в кожурихинском

березовом холке, десять лет войны с кулачьем, десять самых молодых лет

Ивановой жизни! И такое ощущение было у Ивана, будто Россия снова отстрелялась

,как при завершении гражданской войны .

Иван молча сидел в коляске, вдыхая едкую пыль, обдаваемый последней

ненавистью кряжистых‚ сильных людей с жестокими лицами. Колонна шла к

Новосибирску, туда же, куда ехал Иван.

‐ Гони,‐ сказал он кучеру.

И замелькали, уплывая назад, всадники, мрачные лица и махающие головы

лошадей.

Когда далеко обогнали колонну, Иван попросил снова поехать шагом. Он вовсе не

спешил домой, он рад был совсем оттянуть момент, когда придется входить в свою

квартиру.

Говорят, что совместные испытания и общее партийное дело навеки скрепляют

любовь. Было все ‐ и беды, и радости, пережитые вместе; все осталось ‐ и дети, и общее

партийное дело, только вот любви‐то и нет. И нельзя сказать, чтобы это произошло

незаметно, просто старался до сих пор не признаваться самому себе.

Что‐то ушло сразу же после свадьбы, когда утешилась гордость, когда непостижимое

было достигнуто и высокое стало вровень.

Мутная, страшная штука ‐ растревоженная гордыня. Она и того обманет, кем

владеет: прикинется то любовью, то единственной правотой, то святым недовольством.

Только ненавистью не прикидывается, а прямо становится ею.

Еще в Меловом, десять лет назад, Иван почувствовал, что есть вещи выше звания

секретаря: образование‚ культура. И нестерпима была догадка, что умная столичная

женщина, должно быть, презирает тебя за мужицкую неотесанность. Но все получилось

просто: оказывается, она мечтала о тебе больше чем, ты о ней. И утешилось сердце и

обнаружилась в нем скорее гордость, чем любовь.

Если б люди с детства получали равное воспитание, одинаковое образование, то и

характеры их были бы ближе друг к другу, не мутила бы их вздорная маята неравенства, ‐

и меньше было бы несбывшихся любовей.

Да только если бы это! Почему жена не поймет, что нельзя всю жизнь бить по

больному месту? «Ты не читаешь, ты облегчаешь себе задачи, ты забываешь Ленина».

Всю жизнь он старается прыгнуть выше себя, так что порой башка трещит от усилии. А она

словно не замечает этого, и ему порой, как в Меловом когда‐то, чудится, что она

презирает его.

Измотаешься в командировке, и одна утеха есть, что недаром вытряс всю свою

душу, что еще сколотил хоть пару новых колхозов. А жена заранее встречает с

осуждением: так ли ты их сколотил, как надо; многих ли еще посадил незаконно?.. И

слабеет рвение в этом домашнем «уюте», будто цепь натянули на душу. И хочется бежать

из дому, чтобы снова почувствовать себя сильным и правым.

Разве это называется «общее партийное дело»? Да он сам презирает жену за гнилой

либерализм, за то, что она ничего не сделала в деревне своими руками, только ездит да

смотрит со стороны, да пишет в газету статейки.

В ту ночь, когда она подсунула свою проклятую статью, Иван, обуянный злостью, ушел, сам не зная куда, лишь бы не видеть ее, не кричать ей бесполезно о своей правоте.

Из‐за двух головотяпов она решила уничтожить и зачеркнуть все его тяжкие и честные

труды... В чем он покривил душой перед партией? В чем? Нет, даже партийное дело стало

для них не общим...

В ту ночь он пошел бродить возле дома Розы. Он никогда не был у нее, знал только

окно и все смотрел на него, шагая по тротуару. Никогда ничего между ними не было

произнесено всерьез, но Иван знал, что Роза всегда ждет его. И после домашних неладов

он утешал себя тем, что накоплено и для него где‐то и тепло, и забота, и уважение.

Однажды Роза сказала:

‐ Про тебя один ваш работник так выразился: « Крутенек у нас Иван Осипович, но

силен...» Тебе сколько? Тридцать? А ему за сорок. А он о тебе, как о старшем.

И темными, неутоленными глазами оглядела его так, будто от его лица, тела, рук

зависела эта характеристика, данная неназванным товарищем.

Не пошел Иван в ту ночь к Розе, вернулся домой к жене, которая притворяясь, что

спит: даже застонала от ненависти, когда он ложился рядом.

На другой день он встретился с Розой в крайкоме, и та спросила, хмуря темные

брови:

‐ Что с тобой? дома что‐нибудь?

‐ И он не выдержал, признался!

‐ Да.

‐ Эх! ‐ вздохнула Роза, ‐ Был бы ты холостой, я бы тебе посочувствовала. А теперь не

имею права. Верно ведь, не имею?

‐ Имеешь‚ ‐ сказал он, усмехнувшись и тут же радуясь, что это прозвучало, как

натянутая шутка, не больше…

… Иван морщился, приваливался то к одному, то к другому боку коляски, и, если бы

не задумчивость кучера, тот, наверное, услыхал бы его вздохи. Подлость замыслил Иван и

презирал себя за то, что этой подлости Ищет обоснование. Он очень сроднился со своим