Познакомив Светину бабушку с Екатериной Игоревной и дав последней указания, Максим отправился по своим делам. Он счел, что Елене Васильевне захочется быть одной в тот момент, когда она снова встретится со своим родным домом. И оказался прав. Она действительно была рада и его деликатности, и тому, что Екатерина Игоревна тотчас скрылась в полуподвале, где архитектор расположил современную кухню, чтобы она не портила интерьер особняка. И Елена Васильевна открыла первую дверь...


Много-много лет назад она вот так же в полном одиночестве шла по комнатам. В доме почему-то никого не было.

Маленькая Елена шла по дому и смотрела на него новыми глазами. Потому что будто увидела все в ином свете. Она миновала гостиную, уставленную диванчиками и кушетками, отцовский кабинет, прошла в столовую, где стоял большой стол и стулья, несколько этажерок с любимыми мамиными цветами... Позади осталась комната, которую можно было назвать маминым кабинетом. В картинной галерее ей показалось, что старик с пронзительными черными глазами смотрит на нее, и девочке отчего-то стало не по себе. Она поднялась в детскую, посмотрела в окно на засыпанный чистым, белым снегом сад и только тогда успокоилась.

Второй раз она пережила шок при виде родного дома, вернувшись после гастролей. В поезде они ехали голодные, озябшие, но страшно довольные и веселые. Выступления прошли с успехом. Зал был полон. Их вызывали «на бис» несколько раз. Молодежь принимала спектакль на «ура», и Елена чувствовала себя очень нужным человеком.

Кажется, она даже не сразу отправилась навестить маму, а где-то на второй или даже третий день, когда слегка улеглись волнения, радость, ажиотаж после поездки. Но подойдя к дому, она увидела, что вход закрыт и опечатан. Елена остановилась в некоторой растерянности.

«Что случилось? — Сердце ее тревожно забилось. — Неужели что-то с мамой?»

Несмотря на то что она принимала изменения, происходящие в стране, всем сердцем, отдавалась пропаганде новых идей с увлечением и страстью, которой горели все ее сокурсники, — все они жаждали нового, свежего, сильного и яркого, — тем не менее где-то в самой глубине души Елена понимала всю безжалостность нового строя, его неспособность отличать хороших и умных людей, которые могут ему помочь, от тех, кто настроен враждебно и никогда не смирится с воцарением этого строя.

Ее мать относилась к числу тех людей, которые очень многое еще могли бы сделать. Но ее знания, способности никому не были нужны. Пожалуй, это было единственное, что омрачало радужное настроение Елены. Ни холод в аудиториях во время занятий, ни постоянное недоедание не вызывали в ней этой тревожной, сосущей пустоты внутри, появляющейся от сознания того, как плохо живется матери и ее подругам. При том, что сама Мария Семеновна никогда не выказывала ни горечи, ни печали от того, что оказалась выкинутой за борт. Она умела находить себе дела — самые неожиданные. И легко мирилась с обстоятельствами. Можно сказать, что она даже опережала их. Так произошло и с домом. Мария Семеновна, узнав, что во всех домах происходит уплотнение жильцов, сама, не дожидаясь ничьих распоряжений, перебралась в крохотную угловую комнату. Какое-то время ее не трогали, словно забыли. На самом деле это было не так. Просто — как потом выяснилось — особняк приглянулся одной даме из правительства, и она решила устроить в нем что-то вроде Клуба для членов Интернационала. Так что вскоре очередь дошла и до крохотной угловой комнатки.


Елена бросилась к тете Наташе — дальней родственнице. Там она и нашла мать. Увидев встревоженное лицо дочери, мама улыбнулась:

— Ну вот! Что это ты так разволновалась? Этого следовало ожидать. Нам с Наташей тут очень хорошо. И к Наташе не станут вселять чужого человека...

Елена наконец смогла перевести дыхание и села.

— Чаю выпьешь? — спросила тетя Наташа сочувственно.

— Нет, не успеваю, — отозвалась Елена, — на занятия опаздываю. Пока доберусь, как раз лекция начнется.

— Тогда возьми просто хлеба.

— Ну что вы! — начала отказываться девушка, хотя почувствовала сразу, как свело желудок. Есть хотелось сильно. Может, лучше было бы выпить кипятку?

— Не отказывайся! — попросила мать. — Нам принес Витольд. Им выдали паек, вот он и поделился с нами. А мы с Наташей теперь не такие едоки, как бывало.

Елена видела, что мать не играет, не пытается бодриться. Она и в самом деле очень спокойно относилась ко всем превратностям судьбы. И не собиралась горевать от того, что лишилась собственного дома, привычной обстановки, удобств. Материальные блага никогда не занимали в ее жизни основное место...

Но все же что-то надломилось в ее душе из-за потери одного за другим близких людей. Одни уехали за границу, другие погибли в Гражданскую войну, третьи вдруг начали бесследно исчезать. Болезнь одолела ее в одночасье, когда сослали ближайшего друга семьи — Витольда. Мария Семеновна всерьез стала беспокоиться о том, что ее прошлое может сказаться на судьбе дочери, которой удалось вписаться в новую жизнь. Она сгорела как свеча, за несколько недель. И ничего нельзя было сделать. Жизнь покидала ее, как тепло покидает дом, оставленный людьми.

Елена сидела возле мамы, грела руки, дышала на них, но та начинала беспокоиться, что дочь пропускает занятия, убеждала, что у нее нет ничего серьезного, что это легкая простуда, которая скоро пройдет. Елена ненадолго успокаивалась, уходила, а когда возвращалась — вновь пугалась: лицо матери становилось все более отрешенным. Мария Семеновна позволила смерти одолеть себя, только чтобы уберечь дочь. Но этот залог судьбе показался маленьким.

Второй раз Елене снова довелось увидеть дверь своей комнаты опечатанной, когда она поселилась в коммунальной квартире вместе с Германом. Почти каждую минуту своей семейной жизни — счастливой, несмотря на то что первый ребенок умер вскоре после рождения, — она ощущала недолговечность их счастья. Слишком полным и всеобъемлющим оно было.

Неизвестно, что подсказывало ей, но Елена знала: скоро этому счастью наступит конец. Опасность таилась где-то рядом. Иной раз Герман улавливал что-то такое в глубине ее глаз, приподнимал брови, как бы вопрошая: что? Но Елена тотчас безмятежно улыбалась в ответ: ничего! Все хорошо. А сердце томительно ныло. И вот как странно: именно в ту ночь, когда арестовали Германа, она не почувствовала, что грянул гром. Напротив, она была оживленной и веселой. Шла монтировка, первая репетиция актеров в декорациях, — и все это затянулось допоздна. Выходить на улицу и добираться пешком до дома было еще опасно — грабители продолжали бесчинствовать. После репетиции заварили чай и пили его из железных кружек, устроившись вокруг буржуйки в актерской уборной. Комнатка, обклеенная афишами, быстро согрелась. Им стало тепло и уютно. Сначала они обсуждали пьесу, а потом взялись читать «Двенадцать» Блока... И так встретили рассвет.

Еще издали, при виде дома, Елена почувствовала, как у нее вдруг ни с того ни с сего забилось сердце. Она ускорила шаги. И почти бегом взбежала по лестнице, прошла по длинному коридору коммунальной квартиры, остановилась возле двери, ведущей в их комнату, и увидела печать.

Соседская дверь приоткрылась, оттуда выглянула взлохмаченная голова старушки. Несмотря на внешность злой ведьмы, та была добрейшим существом. Приложив палец к губам, старушка на цыпочках пошла ей навстречу. Почему-то эта фигура, крадущаяся по коридору, оказалась для Елены самым сильным потрясением. После того кошмарного утра она больше не переживала ни страха, ни отчаяния. Кажется, все имеющиеся в душе запасы были растрачены тогда.


В мрачном, холодном здании, где толпились такие же растерянные и неуверенные люди, один чиновник, сжалившись над ее молодостью, посоветовал:

— Уезжай-ка ты из города поскорее куда-нибудь подальше, пока и тебя не посадили.

«За что?» — не могла понять Елена.

Но совет, конечно, был правильный. И быть может, последуй она ему сразу, Елена смогла бы выбрать и более удобное для жизни место. Но она не умела и не имела сил выгадывать, искать, как ей лучше устроиться в ту минуту, когда любимый человек, быть может, нуждается в ее помощи. За Германом не могло быть никакой вины. Его посадили по ошибке — в этом она не сомневалась. Только надо было объяснить — всем, каждому, что случилась недоразумение.

Этим она и занималась, простаивая сутки напролет в бесконечных очередях, заговаривая с кем только можно, стучась то в одну, то в другую дверь... И достучалась. Ее не посадили лишь потому, что они с Германом так и не удосужились зарегистрироваться. Ее просто сослали. С дочкой, родившейся семимесячной... Она ее выходила, чтобы снова потерять. Счастье, что осталась внучка.


...В столовой Елена Васильевна замедлила шаг — скатерть... Их скатерть из плотной драпировочной ткани. Откуда? Как она могла сохраниться? Нет, конечно, это не та. Но как... как похоже. Сердце ее снова забилось. Кресло у окна. В том самом месте, откуда она любила смотреть в сад по вечерам в непогоду.

Будь она более сентиментальной, она бы, наверное, заплакала. Но вскрикивать, как это делала героиня «Вишневого сада» Чехова: «Шкафик мой родной! Столик мой!» — было не в ее духе. Единственное, над чем она была не властна, так это над частотой ударов сердца.

Но в галерее оно, как ни странно, успокоилось. Елена Васильевна неторопливо прошла, рассматривая картины так, как если бы шла по музею. И в следующем помещении — в мастерской — лицо ее обрело присущее ему выражение покоя.


Елена Васильевна гуляла в саду, когда Екатерина Игоревна позвала ее к телефону.

Она знала, что звонить может только соседка Нина — узнать, как подруга чувствует себя после долгого переезда, не утомилась ли. Но услышала она нечто, что ошеломило ее...


Повернувшись к вошедшей с Максимом внучке, Елена Васильевна проговорила своим ровным, спокойным голосом: