— Ты забываешь, Бруно, что таким тоном не говорят ни с отцом, ни с дядей, — властно заявил он. — Как сына моего брата и моего племянника, я тебя прощаю, но теперь вспомни, что ты состоишь членом нашего братства и должен исполнять требования, предъявляемые тебе настоятелем монастыря.

Отец Бенедикт скрестил руки на груди, повернулся спиной к отцу и в упор посмотрел на прелата.

— Вы правы, ваше высокопреподобие, я это помню и потому явился сюда. Я жду вашего приказания, которое, вероятно, теперь изменится ввиду последних событий.

— Мой приказ, требующий от тебя молчания, сохраняет силу. То, что сейчас произошло, навсегда останется только между нами тремя. Ты никому не скажешь ни слова о печальном событии.

— А если Гюнтер будет осужден?

— Ответственность за это я беру на себя. Ты должен только молчать.

Бруно выпрямился. Казалось, он вдруг освободился от цепей, которыми был скован по рукам и ногам. Его глаза горели негодованием и ненавистью.

— «Подчиняться, беспрекословно подчиняться» — вот ваш единственный принцип! — резко воскликнул он. — Нет, довольно с меня рабства, я больше не могу и не хочу выносить его! С самого раннего детства вы связали меня, непроходимой стеной отделили от людей и от мира, а когда я протестовал, вы всегда вспоминали о клятве, данной мною перед алтарем. И я не нарушал своей клятвы, хотя тысячу раз имел повод сделать это; может быть, я не нарушил бы ее и теперь, если бы она требовала лишь моей гибели. Но когда речь идет о жизни и смерти неповинного человека, я не считаю себя более обязанным повиноваться вам. Вы злоупотребляли этой клятвой, вы заставляете меня совершить преступление! Вы открыли мне глаза, и я вижу теперь, что клялся не Богу, а вам, и что для вас клятва — лишь пустой звук. Тот самый алтарь, который на всю жизнь отдал меня вам в рабство, не помешал вам расторгнуть брак, совершенный перед ним, не помешал отнять у моей матери мужа, а у меня — отца... Вы сами блестяще показали мне, как нужно уважать клятву!

Прелат понял, что с отцом Бенедиктом покончены всякие счеты, однако для сохранения своего престижа не мог не прибегнуть к последней угрозе.

— Что, это — формальное отречение? — строго спросил он. — Мы найдем средство обуздать тебя, мы заставим тебя повиноваться, вероотступник!

Бруно покачал головой и, вздохнув всей грудью с сознанием полной свободы, воскликнул:

— Меня никто не может заставить делать то, чего я не хочу! Монастырские законы действительны только для монахов, обязанных подчиняться воле своего настоятеля. С того момента, как я перестаю быть монахом, ваша власть надо мной кончается. Я не считаю себя более членом вашего монастыря и нарушаю вынужденную клятву, данную не Богу, а вам — человеку, не уважающему, не признающему ни божеских, ни человеческих законов.

Он быстро повернулся и вышел, не взглянув на графа.

Прелат несколько минут неподвижно стоял, как будто в раздумье. Затем страшная мысль пронеслась в его голове. «В монастырском дворе сотни посторонних людей, — с ужасом осознал он. — Бруно на все способен, и если он заговорит, спасения нет».

Настоятель бросился за ним, но понял, что слишком поздно. Молодой человек поспешно прошел коридор и уже выходил во двор. У самого подъезда он встретил крестный ход, направлявшийся к квартире настоятеля. Шествие возглавлял приор. Масса народа стояла по обе стороны процессии. Бруно знал, что, если он отступит в сторону и пропустит шествие, ему грозит опасность быть отрезанным от всей публики; он должен был сейчас же выступить со своим обвинением. Глаза его горели воодушевлением, голова была высоко поднята, точно он вступал в борьбу с целым светом. Он пошел навстречу духовенству, положил руку на плечо приора и громко, звучным голосом, который услышали даже стоявшие в задних рядах, решительно проговорил:

— Не оскверняйте памяти графа Ранека, отец приор! Ведь это вы убили его, и я был свидетелем вашего преступления!

Со всех сторон раздались крики, произошло смятение; монахи, словно пораженные ударом молнии, расступились.

Если кто-нибудь сомневался в правдивости слов отца Бенедикта, то при первом взгляде на приора это сомнение рассеивалось. Он совершенно растерялся от страха, лицо его покрылось смертельной бледностью, губы дрожали, ноги отказывались служить. Удар был слишком неожидан, приор был не подготовлен к нему и даже не пробовал защищаться.

В это время показался прелат. Взглянув на дрожащего приора и взволнованную, возмущенную толпу, он понял, что пришел слишком поздно. Обвинение, произнесенное при таком количестве свидетелей, не могло пройти бесследно. Все узнали, что среди представителей ордена находится убийца, опозоривший священное облачение, и прелат с ужасом убедился, что нельзя ни скрыть, ни отвергнуть этого факта.

После минутной могильной тишины, наступившей при появлении прелата, поднялся страшный шум. Монахи устремились к своему настоятелю, ожидая от него помощи и каких-нибудь распоряжений. Друзья убитого окружили Бруно, надеясь узнать от него подробности страшного дела. Судебный следователь, пожелавший почтить память умершего и потому присутствовавший на панихиде, с почтительным видом подошел к настоятелю.

— Неприятная история, ваше высокопреподобие, — проговорил он, всем своим видом показывая при этом, что намерен и далее выполнять служебный долг.

Прелат стоял неподвижно, как скала среди бушующих волн. К нему были обращены все взоры, от него ждали решающего слова. И он, не дрогнув, не побледнев, сказал это слово. Он заявил, что ужасное обвинение, которое предъявил отец Бенедикт отцу приору, его самого страшно поразило, что он примет все меры для того, чтобы расследование велось самым тщательным образом, а пока велит арестовать виновного.

До этой минуты приор надеялся, что найдет у настоятеля защиту и оправдание, он не спускал с него полных немой мольбы глаз. Услышав, что настоятель отрекается от него и больше не на что надеяться, он закипел неудержимым гневом отчаяния.

Бруно стоял рядом с приором и по выражению его лица увидел, что тот сейчас обрушится на прелата.

— Пощадите настоятеля, — сказал он ему вполголоса, — поймите, он не мог не выдать преступника. Не накладывайте пятна на его честь, не позорьте монастырь!

Молодой человек глубоко заблуждался, думая, что приор поступит так, как поступил бы он сам на его месте. Приор не мог перенести мысли, что от него отвернулся тот, кто был с ним заодно и поддержал его замысел.

— Спросите настоятеля, кого я должен был убить! — закричал он со злобой. — Может быть, я метил в кого-то другого, а случайно попал в его племянника! Настоятелю это известно, и он заранее отпустил мне мой грех!

Снова наступила мертвая тишина, не слышно было ни звука. Все духовенство отшатнулось от прелата — он стоял одиноко среди многочисленной толпы.

Лицо его было спокойно, но последний удар попал в цель и потряс его до глубины души. Он знал, что невозможно будет ничем загладить впечатление от последних слов приора; он мог стократно доказать, что это клевета, но никто не поверит ему. Тем не менее он обратился к следователю и заявил, что «безумного» нужно сейчас же поместить в надежное место, ибо он не понимает, что делает, и может наговорить много нелепостей, думая этим спасти себя.

Прелат удалился среди гробового молчания присутствующих и в этом молчании прочел свой приговор. Гордый настоятель, видевший цель жизни в славе и величии монастыря, в одно мгновение потерял все, чему посвятил свою жизнь.

Глава 17

В тот же день вечером Гюнтер возвращался к себе в Добру. После публичного заявления отца Бенедикта его немедленно выпустили из тюрьмы, о чем сейчас же была извещена семья владельца Добры.

Рядом с Гюнтером сидел в экипаже его спаситель. Бернгард настоятельно просил его погостить у них в имении, но Бруно решительно отклонил приглашение.

— Я обещал освободить вас от тюрьмы и доставить домой, свое обещание я исполню, но большего не требуйте от меня! — ответил он на просьбу Гюнтера.

— Обещали доставить меня домой? — с улыбкой переспросил Бернгард. — Кому же вы дали это обещание? Впрочем, можно и не отвечать — я и так знаю. Конечно, моя храбрая домоправительница, Франциска Рейх, сообщила вам о моем аресте и просила спасти меня. Не понимаю только одного: как она могла узнать, что мое спасение зависит именно от вас?

— Вы ошибаетесь, — пробормотал Бруно, опустив глаза, — я ни разу не видел мадемуазель Рейх. За вас просила ваша сестра, от нее же я узнал, что вы в тюрьме.

— Люси? — воскликнул Бернгард с бесконечным удивлением. — Неужели это дитя вмешалось в такое серьезное дело?

Гюнтер вдруг замолчал, заметив, как вспыхнуло лицо молодого священника, и смутное подозрение закралось в его душу. По крепко сжатым губам и нахмуренному лбу отца Бенедикта он понял, что тот ему больше ничего не скажет, и не стал расспрашивать ни о чем, не желая вынужденной откровенности. Явившееся подозрение несколько обеспокоило Гюнтера. Что общего могло быть между веселой, жизнерадостной Люси и этим печальным, глубоко чувствующим человеком? Однако, вероятно, между ними существовали хорошие отношения, раз Люси обратилась к нему за помощью в самую тяжелую минуту своей жизни.

Бруно, чувствуя, что выдал себя, упорно молчал.

Они ехали долго, не обмениваясь ни одним словом, и только когда между деревьями показалась усадьба Добра, Гюнтер снова обратился к своему спутнику:

— Вы не хотите смотреть на мой дом как на свой собственный, а между тем у меня есть полное основание просить вас пожить у меня, по крайней мере первое время. Вы не можете вернуться в монастырь, после вашего публичного выступления двери его для вас навсегда закрыты. Можно спросить, куда вы намереваетесь отправиться?

— Я прежде всего поеду в Р., а потом...