Слово «чужой» меня укололо.
— А ты мне вовсе не так уж нравишься. И потом все люди в какой-то мере друг другу чужие.
— Известное дело, и поэтому люди предпочитают слово «нравиться», а не «любить». Анна отца любила, а Билли ей нравился, — беззаботно болтал он. — А для меня, к примеру, Кэт куда приятней, чем Лаура. Браун ходит в портках, и груди у нее, как дыни. Лаура спит бог знает с кем за деньги, а потом строит мне глазки. Вот ей в наказание я бы с удовольствием сделал ребенка.
— В наказание? Ты считаешь, что иметь ребенка — несчастье?
Он ничего не ответил.
— Тогда тебе есть смысл жениться на племяннице Ребекки. Дети там вообще не в счет. Правда, у тебя была бы не в меру любящая бабушка.
Он рассмеялся.
— Ну нет, это не пойдет, я бы от нее сбежал.
— К кому же? К Гвен? — Труро я обходила стороной.
— Над Гвен смеяться нехорошо. У нее есть дочь, которую она обязана любить.
— Но ты, кажется, перестал быть ребенком и тебя можно любить не по обязанности. Ведь ты спас человека.
Он смутился и через минуту недоверчиво спросил:
— Откуда ты знаешь, что я кого-то спас? Тебе кто-нибудь об этом говорил?
— Никто, кроме тебя самого. Помнишь, после праздников ты сказал, что ездил в Труро спасать человека?..
— Ну да, в Труро! — И он махнул рукой, как будто бы с досадой. — Труро… Я забыл про него.
Наступил март, и Корнуолл зазеленел. Вековые дубы роняли пожелтевшие пыльные листья, зимой создававшие иллюзию лета, сморщенные почерневшие розы, поблекшие фиалки и дикий гелиотроп, благоухающий, но безобразный, с огромными, как лопухи, листьями, отступали перед нарциссами, лесными гиацинтами и примулами. Вдоль берега в трещинах и расселинах между скалами и просто на камнях сидели чайки, высиживая птенцов, и с удивлением глядели на море, словно бы видели его впервые. Теперь, когда на смену воздушной погоне пришло материнство, крылья им были больше не нужны и сам воздух казался им каким-то чужим. Зато самцы не знали ни минуты покоя. На крыше, где верховодил старик холерик, с выщипанным хвостом и с глазами словно мутные бусинки, драки все чаще принимали характер убийства. На эту крышу, на склоне холма, летели подачки из всех расположенных выше окон. Старик стал монополистом и, охраняя обильный свой стол, отгонял всех алчущих, бил крыльями и наступал на них мелкими шажками. Теперь эти привычные меры обороны не помогали. Обуреваемые страхом, что изголодавшиеся самки взбунтуются и перестанут согревать своим теплом, яйца, будущие отцы, сбившись в стаю над оробевшим женоненавистником, наносили ему удары с воздуха в голову и в спину.
В устье реки, впадающей в море, на островке, наверное, похожем на тот, где Тристан когда-то победил великана Морольда, сражались в честном бою лебеди. Они ходили враскачку, напоминая спешившихся всадников, вылетали откуда-то из камышей и, вытянув длинные, похожие на белых ужей шеи, с громким шипением и хриплыми возгласами мерно били друг друга клювами, пока одна из птиц, залитая кровью, не падала замертво. А тем временем горделивая лебедь спокойно плавала где-то в стороне, дожидаясь победителя.
Михал снова отбился от рук. Но никуда не уезжал, и я нередко встречала его на пустынных тропинках. Я всегда любила прогулки. Во времена моего детства в интеллигентных семьях было принято считать природу другом человека. Но это был обиженный друг: волков перестреляли, медведей, зубров и оленей держали в заповедниках, со змеями тоже сумели расправиться, орлы существовали, главным образом в виде чучел, в школьных кабинетах. В поле и в лес мы ходили во время каникул ради здоровья и поэтических впечатлений. Природа была для нас огромным резервуаром свежего воздуха и плавательным бассейном. Мертвый череп луны приводил влюбленных в умиление. Ослепляющее лицо дневного бога, глядящее на нас из космоса, то самое солнце, которое в Провансе сводило Ван Гога с ума, у нас в Польше использовалось в лечебных целях вместо кварцевой лампы. Его тепло заменяло старикам женские объятия. Мечтатели-идеалисты упивались восходами и закатами, словно книгой сонетов.
Точно так же относился к природе и Фредди, и это как раз прочнее всего связывало нас. Все же прочие узы были и радостные и мучительные в равной мере, и то ослабевали по моей вине, то благодаря Фредди снова становились крепче. Наша несхожесть как раз и притягивала нас друг к другу. Закончив Оксфордский университет, Фредди поступил на дипломатическую службу, ему хотелось увидеть, каков мир за пределами Англии. Он влюбился в меня, потому что меня звали Ванда, а не Элизабет или, скажем, Грейс, потому что у меня было лицо славянки, моя речь звучала по-иному, мои поцелуи и блюда, приготовленные мною, имели иной вкус. А я жила в вечном напряжении, потому что никогда не могла предвидеть его поступков. Его реакция на мои мысли и поступки чаще всего была неожиданной. И отнюдь не всегда меня радовала, так же как Фредди не всегда был в восторге от приготовленного мною борща или бигоса. Но Фредди был самолюбив. Я с легкостью отказывалась от принятого однажды решения, бунтовала, отдалялась и возвращалась снова. Фредди подавлял в себе бунт против собственного выбора и при некоторой своей угрюмости всегда был в неизменно ровном состоянии духа. Из-за порока сердца Фредди освободили от армии. В первые годы войны он работал в восточном отделе Форин-офиса[8], но, будучи человеком материально независимым, вскоре ушел оттуда с намерением написать книгу о новом конфликте между Востоком и Западом. В Пенсалосе нам жилось куда лучше, чем в Лондоне. И главной нашей союзницей была ненавязчивая, радующая глаз природа. Но и природу мы с Фредди воспринимали совсем по-разному: он умел видеть ее там, где я не замечала. С годами отяжелев, Фредди любил, например, не покидая дома, открывать для себя новые сочетания формы и цвета при разном освещении.
— Но ведь тем самым ты обречен вечно глядеть на одно и то же! — сердилась я.
— Двух одинаковых минут не бывает, — отвечал он, — каждый день в одни и те же часы освещение совсем разное. И ты разная.
— Но мне хочется двигаться, погрузиться в природу, хоть немного пожить без стен и без крыши.
— Дорогая, нет слов, двигаться очень полезно. Поэтому большую часть года я купаюсь или, иначе говоря, погружаюсь в природу. Но, что касается жизни на природе… Дорогая, ты родилась среди природы и умрешь среди природы — стены и крыши здесь ни при чем.
Меня пробирала дрожь. Я вдруг открыла для себя, что столы и сковороды тоже живые и что жизнь их подвержена постоянно переменам — она проходит, их поглотит земля, воздух, огонь. Но минуты откровений забывались, и даже Фредди, казалось, не долго помнил о своих уроках. Вечерами, в часы заката, мы нередко подолгу сидели на камнях, читая «Греческие острова» Байрона, словно бы мир и в самом деле был огромным театром для космополитов.
И вот здесь же во время моих прогулок я встречала теперь Михала, мир для которого не был театром, солнце не было лекарством, а луна — «лампой Аккермана». Несколько раз я успевала незаметно сойти с тропинки и наблюдала за ним из-за скалы или следуя сзади на приличном расстоянии. Михал не любовался природой, не упивался ею. Он бродил по лесу, по полям, по берегу моря, словно зверь, преследуемый голодом, страхом и жаждой. Он и охотился и сам уходил от погони. Даже когда он смотрел на море, то, должно быть, не видел и не слышал моря, он думал о своем поединке с Драконом, о горьком своем времени. Как я догадывалась об этом? По его лицу, по жестам. Профиль, обращенный в сторону Ла-Манша или леса, был неподвижен, взгляд прикован к прошлому. Эринии не позволяли ему ходить спокойно, и он мчался огромными шагами навстречу ветру, а потом вдруг останавливался как вкопанный. А иногда он весело бежал, словно бы догоняя ускользнувшую от него мысль или какого-то неведомого зверька, насвистывая и окликая Партизана. Он весь день проводил в поисках добычи, а может быть, радости или знаний о мире; был полон надежды, что схватит все это и удержит.
Как-то вечером пришла Гвен, она вела за руку Сюзи, а та упиралась и топала ногами. Сюзи любила только кота Билли. Вечером она надевала на него ночную рубашку и чепец и укладывала его в кроватку, в которой прежде спала большая кукла, подаренная ей на Рождество. Матери она не слушалась, никому в руки не давалась. Когда Михал впервые увидел Сюзи, он тронутый красотой девочки, схватил ее под мышки и подбросил вверх. Сюзи минут пятнадцать не могла прийти в себя, заходясь плачем: don't touch me[9], но в следующий раз сама протянула к нему руки: you may pick me [10]. Гвен пришла сказать, что завтра мы пойдем в Лентетглос за примулами — они уже расцвели. Она робко взглянув на Михала, спросила таким тоном, словно это зависело от меня: «А он пойдет? Без него мне с Сюзи не справиться». Сюзи тем временем уже подобралась к Михалу и запустила руку к нему в карман, где обычно были ракушки и конфеты.
Следующий день был и в самом деле днем первоцвета, и солнце было матовое, желтое. Легкий туман приглушал крики чаек, петушиное пение, блеяние овец и человеческие голоса. Стены мира были задрапированы серым бархатом. По траве можно было идти, как по зеленому облаку, только дрок своими шипами цеплялся за одежду да в молоденьких рощицах ломались под ногами хрупкие гиацинты. Овцы с ягнятами то галопом носились во всю прыть, то так же внезапно останавливались.
Мы прошли мимо маленькой церкви в романском стиле, мимо заключенного в круг кельтского креста на каменном столбе. Эта церковь — местная достопримечательность с резными скамьями эпохи раннего средневековья и прекрасными высокими окнами за алтарем. Если бы она стояла на скале чуть ближе к морю, я подумала бы, что именно из такого окна, страшась гнева короля Марка, выпрыгнул Тристан. Михал и Сюзи шли, держась за руки, пока не спустились в ущелье, ведущее к полукруглому заливу.
"Тристан 1946" отзывы
Отзывы читателей о книге "Тристан 1946". Читайте комментарии и мнения людей о произведении.
Понравилась книга? Поделитесь впечатлениями - оставьте Ваш отзыв и расскажите о книге "Тристан 1946" друзьям в соцсетях.