У него по-прежнему были широкие плечи и узкие бедра — наследство, которое передал ему Петр, чтобы он мог иногда приласкать чужую жену. Нет, внешне он почти не изменился. Мог бы и сейчас так же, как и тогда, сидеть на террасе в Пенсалосе, и там точно так же светил бы месяц и точно так же горели бы факелы на устрашение комарам и ночным бабочкам и руки, лежавшие на его плечах, могли бы быть руками Изольды Первой и Последней.

У меня и сейчас перед глазами один такой вечер когда, казалось, все еще может быть, хотя все уже было. Такие вечера, наверное, случаются только тогда, когда двери в иной мир бывают не плотно закрыты, потому что какой-то сверхчеловек, архангел, Зевс или хотя бы астронавт не совсем плотно прикрыл за собой металлический щит, отделяющий землю от неба.

Не знаю, то ли по недомыслию, то ли с отчаяния Михал поставил в тот вечер пластинку с симфонией Франка. Звенели цикады, среди деревьев мелькали огромные светляки, луна была огромной, застывшей как конец аккорда с ферматой, когда звук постепенно уходит и эта музыка еще раз говорила о том, что любовь самая здоровая, самая прекрасная болезнь на свете, единственная достойная бессмертия боль.

И все же этот вечер уже не принадлежал ни мне, ни Михалу, ни Кэтлин, ни тем краям, которые когда-то были. И молодой американский бизнесмен не был двадцатилетним варшавским повстанцем, его теперешняя Изольда не была прежней ирландской Изольдой, и круглая полная луна не была прежним полнолунием любви.

Пластинка с симфонией Франка умолкла, луна зашла за тучу, стало холодно, Кэт позвала нас в дом. Но я не могла больше этого вынести, убежала в парк.

Большую часть дня Михал проводил у себя в конторе, в тридцати милях от дома. По вечерам он обычно рассказывал анекдоты, дурачился с Ингрид, ходившей за ним хвостом, хвалил Кэт за поварские таланты и за то, что она покупает помидоры на пять центов дешевле, чем они обошлись бы ей в собственных парниках.

Бернард приходил редко: Кэт никак не может простить ему путешествия за «доктором-специалистом». Мне трудно судить о том, как Михал относится к своей жене, но в конюшне, где у него крохотная комнатка, увешанная седлами и уздечками, частенько всю ночь напролет горит свет. Мне кажется, что он охотнее ночует там, чем в супружеской спальне.

Вначале он приходил ко мне каждый вечер, потом — все реже, нам мешали наши воспоминания, как те, которые никому, кроме нас, не интересны, так и те, которых мы предпочитали не касаться, даже оставаясь наедине.

Я все время себя упрекала: сын не твой, потому что ты не сумела его завоевать. Пока продолжалась игра в Тристана, он называл тебя Подружкой. Теперь он играет в американскую акулу и Бранжьена ему больше не нужна. Меня поражала та легкость, с которой они оба — и Михал, и Кэтлин — перестроились, перешли от одной роли к другой. Но Кэтлин была честнее, она предпочла настоящий театр, где, как только упадет занавес, никто не должен горевать над ее судьбой. Михал же, наоборот, все еще требует от меня сочувствия, хотя его теперешняя жизнь — против меня.

Я пробовала говорить с ним о годах войны, хотела понять, было ли его участие в Сопротивлении стихийным порывом души или тоже лишь одной из ролей? Из того, что мне (не без помощи джина) удалось вытянуть из него во время наших разговоров в Лонг-Айленде, я поняла, что ни роль, ни порывы здесь ни при чем, все это было продиктовано необходимостью. А вот «спасение человека» — это роль, навязанная ему Петром. Я же оказалась неспособной диктовать кому бы то ни было какую бы то ни было роль. Что же мне оставалось? Наверное, дожидаться в Пенсалосе того дня, когда спасение человека станет необходимостью для матерей, для отцов и для сыновей в любом уголке земли.

Накануне отъезда, явившись в «большой дом» на ужин, я застала там разъяренную Кэт. Она с яростью ударила в гонг — раз, другой, — а потом заявила:

— Я не намерена есть остывший суп. Садимся без них. — Речь шла о Михале и Ингрид.

— Пойду их поищу, — предложила я.

Я направилась к конюшням. Смеркалось. Еще издалека на фоне пронзительно фиолетового неба, какое бывает в тех краях после заката, я заметила две фигуры — Ингрид и Михал сидели, повернувшись ко мне спиной, на холме у выгона, перед ними пасся конь, над ними всходил месяц, конь то и дело потряхивал гривой и ржал, такой же нереальный, как и они. Я подошла ближе, и, хотя они разговаривали негромко, в вечерней тишине слышно было каждое слово.

— Когда ты вырастешь, Иня, — Михал говорил по-английски, но имя девочки переделал на польский лад, как когда-то Кэтлин на Касю, — я куплю тебе такого коня, на котором ты сможешь не только скакать по земле, но и летать.

— И мы полетим на Луну, правда, папа? — откликнулась девочка.

— Полетим. Но только не сразу. Сначала мы полетим над разными странами и везде будем бросать листовки.

— А что там будет написано, в этих листовках, дэдди? Чтобы все покупали кремы Елены Рубинштейн?

— Нет, Иня. Чтобы люди не убивали друг друга.

— И бандитов тоже?

— И бандитов. Бандиты сами перебьют друг друга.

— А когда ты мне купишь такого коня, папа?

— Не так скоро, Иня. Такой конь очень дорого стоит. Нужно заработать кучу денег.

Снова зло загудел гонг, я отступила на несколько шагов и окликнула их. Они встали и, держась за руки, подбежали ко мне. На лице Михала еще блуждала его прежняя какая-то непонятная улыбка.

На другой день я уехала, в душе презирая себя, потому что мои мифы всегда обходили смерть стороной, а Михал при всей своей практичности постоянно оказывался с нею рядом.


Браун и Лаура старятся неодинаково. Угловатая Браун с большим носом и копной жестких волос весь день торчит в саду, копает землю, что-то пропалывает, сажает, подстригает, все более становясь похожей на мужика с обветренным лицом. Мужчинам она все простила, хлопает их по плечу, хохочет над самой незамысловатой шуткой. Лаура никому ничего не простила. Щеки у нее провалились, большие, навыкате, глаза видят все ваши промахи и недостатки, не замечая собственных изъянов. Она старается сохранить фигуру, заботится о нарядах, но, когда они появляются вместе, мешковатая Браун в свитере, обтягивающем мощную грудь, выглядит моложе подруги.

Вскоре после моего возвращения из Америки я встретила Брауншу на прогулке с собакой. Я тотчас же свернула с дороги, мне стало не по себе от мыслей, что такая, в сущности, гротескная фигура сумела в 1946 году навязать средневековую сказку стольким вполне нормальным, не утратившим чувства реальности людям. Но она все же заметила меня и своим слоновьим шагом без особых усилий догнала где-то возле рыбной лавки.

— Как поживает Тристан? — издалека крикнула она. — Он случайно не умер за морем?

— Кажется, умер, — ответила я.

Должно быть, мой голос и мина были красноречивее слов, на здоровом круглом ее лице вдруг мелькнуло сочувствие. Она взяла меня за руку, и губы у нее дрожали.

— Нет, нет, Уонда, — с жаром прошептала она. — Тристан не умер. Он изменился, но не навсегда.

Время от времени в Пенсалос приезжает Франтишек. Он все хуже ладит со своими жильцами. Уговаривает выйти за него замуж.

— В Лондоне ты оживешь. Опера. Выставки. А на август, чтобы сменить обстановку, мы будем уезжать в Пенсалос.

Но я всякий раз отправляю его ни с чем, Пенсалос для меня круглый год заполнен светом и музыкой.

Весна сменяет весну. Сюзи покинула школу вместе с учителем французского языка. Они поженились. Живут в Дижоне. В марте мы вместе с Гвен идем на берег залива, где у жемчужной воды каждый год весна справляет свой праздник первоцвета. Гвен, сидя на корточках рвет желтые робкие цветы, а я гляжу в даль моря на вымышленный Труро.