Не помню, какой это был день, когда явился Бернард. Не хотелось мне ни разговаривать с ним, ни расспрашивать его. Почему — black? Почему не white? — не все ли равно. Но он сразу приступил к делу. Говорит:

— Ну, слава Богу, опасность миновала, самочувствие у тебя, парень, неплохое, теперь-то, наверное, можно ее привести?

— Кого привести?

— Как это кого? Твоего доктора.

Я покрылся холодным потом:

— Она здесь? Прилетела?

— Ясно, что здесь. Только увидела там у себя, в Труро, сережку, в чем была выбежала из дому, потом уж твоя мать в Пенсалосе дала ей чемодан и кое-какие тряпки. Я телеграфировал: «White». Мы приехали в Лондон, на следующий день вылетели. Уже десять дней я здесь с ней маюсь. Прилетели — и что дальше? Ты — в больнице, а я человек слабый. Чересчур уж твоя докторша женственна…

Значит, Кэт тогда подслушивала под дверями! Это Кэт белое сделала черным!.. Я стал задыхаться. Бернард завопил: «Няня, няня!» Только мои руки и ноги все еще не хотели умирать; мне сделали укол, я сказал:

— Позови Кэт, — и уснул, до того я был измучен. Не знаю, сколько я проспал.

Открываю глаза. У постели стоит Кэт, в руках у нее мелькают спицы. Помню, что она сделала мне большое свинство.

— Зачем ты это сделала?

— А как я должна была поступить? Дать тебе умереть? Ведь эта девка убивала тебя тупым орудием.

— Я и так умер, — бормочу.

Она отмахнулась:

— Для кого? Для нее! Теперь ты будешь жить для себя. Значит, и для меня место найдется.

Бернард орал, Кэт орала, сиделка их выгнала, и я снова уснул.

Вечером попросил позвать Бернарда. Он пришел, молчал.

— Где она? — спрашиваю. — Завтра утром приведи ее ко мне, брат, хочу устроить испытание.

— А чего там испытывать? — говорит Бернард. — Она ради тебя все бросила.

Мне стало дурно.

— Все, это уж слишком, мне всего не переварить. — Повернулся к стенке и уснул.

Ночью я проснулся. Чувствовал я себя паршиво и злился. Так хорошо я спал, почти нигде у меня не болело, а теперь что — начинать все сначала? Из черного делать белое? Умереть для Кэт, воскреснуть для Каси? Для мира, который меня выплюнул по другую сторону океана? Снова пережевывать драконий язык? А почему, собственно говоря, Кэт ради моего спасения не имела право на свинство? Кася записывала все свои грешки на мой счет, хотела «красивой и чистой жизни», Кэт никогда не говорила о «красивой и чистой жизни», у нее ее не было, у меня тоже, на черта мне нужно «все»? Я думал, что буду «не как все», а оказался обыкновенным, сделал Касе ребенка, а она от него избавилась, потому что две старые дуры превратили нас в Тристана и Изольду, а моя мать согласилась быть Бранжьеной.

Нет, нет, не желаю больше лгать «королю Марку»! Не желаю «воспитывать в себе характер». Кася никогда не станет ученым, а я не буду возрождать города из пепла. «Все» умерло.

Закричал петух. Должно быть, он был старый и толстый, с золотистым хвостом и к тому же астматик. Он кричал, а у меня сердце билось о ребра. Швы на животе зудели, по спине бегали мурашки, ноги были как лед. Ложе болезней моих находилось в деревне, в больнице для Богатых. Петух разбудил животных, заржала лошадь, залаяла собака, и я вдруг повеселел. Еще день, другой, я вернусь в постель к Кэт и позову Амиго — пусть греет мне ноги. Кэт не брезглива, любит животных, она не мечтает о «чистой и красивой жизни». Рассвело. Я улыбнулся. Зачем мне люди, если есть животные? Для них каждый день — красивый и чистый.

Глава XIII

На десятый день Бернард сказал наконец, что завтра я смогу увидеть Михала: было утро, Бернард за мной приехал. Мы мчались по автостраде между заливом и газонами, а мимо нас проносились уходящие ввысь муравейники небоскребов, коттеджи, парки за изгородью, желтые, розовые и белые домики, утопавшие в цветах, фабричные трубы, яхты, трепетавшие на ветру гирлянды разноцветного белья, чайки, школьные автобусы — и ни одного прохожего, все люди, должно быть, в автомобилях или на работе. Больница, как дворец, окружена парком, мы отметились в какой-то стеклянной клетке, покупать цветы в киоске не хотелось, глупо покупать цветы по такому поводу, долго шла по коридору, девушка в халате открыла двери, и я вошла…

На кровати лежал кто-то. Я тотчас же разжала ладонь, блеснула сережка, но глаза того, кто лежал, не заблестели. Я бросилась к нему, встала на колени: «Михал, my only love[60]. Я прилетела к тебе, взгляни на меня!»

Этот человек взглянул на меня. «Я не only love, я — Майк», — сказал он и отвернулся, не захотел меня узнать, как мы с Брэдли в Труро не пожелали узнать сумасшедшего, только Кэт Уокер меня узнала и улыбнулась той, от которой он отвернулся. Она стояла у кровати больного, в ногах, и вязала на спицах, жутко мне стало, где я? Кто эта забинтованная кукла? Если бы я могла лечь рядом с ним в эту постель, мы бы, наверное, узнали друг друга, постель перестала бы быть больничной, я бы сказала бы ему тихонько на ухо все наши слова, и мы бы умерли вместе, как Тристан и Изольда, звонили бы во все колокола, люди бы на улице плакали, такой конец был бы нашей любви, но я не могла лечь на эту кровать, лечь рядом с мужем Кэт Уокер. Больница не могла превратиться в часовню, а кровать в катафалк, в Лонг-Айленде, должно быть, не было таких колоколов, как в Бретани, и ни один американец в 1950 году не стал бы на улице плакать по случаю смерти двух иностранцев.

Я не умерла, я стояла на коленях возле чужого мужчины, который тоже не умер, а просто не узнал меня, потому что кончилось то, что должно было быть вечным, а оказалось таким недолгим.

Я вспомнила лебедя в Кенсингтонском парке, на закате он хватал клювом золотые блики на пруду в том самом месте, где пошли на дно золотые часики — подарок Михала.

Не успела я их получить, как тут же должна была бросить в воду, но лебедь ничего не знал о золоте, он радовался лучам, и я сразу перестала жалеть о часах, солнце было вечным, наши несчастья показались мне смешными, а сейчас этот больной со своим молчанием не хотел меня знать, а я помню, как он подарил мне часы и как нам пришлось бросить их в воду, потому что люди были против нас. Я тогда не сердилась на него, лебедь и луч солнца сказали мне, что жизнь из-за каких-то часиков не кончается, но теперь не было луча и не было лебедя, была Кэт со своими спицами и эта зловещая тишина.

Франтишек уверяет, что я ужасно болтлива и в моих словах нет смысла, есть только секс, может быть, именно поэтому я не могла найти слов, этот мужчина был болен и искал не меня, он искал смысл, а я не умею выражать его словами, он у меня глубоко, на самом дне.

Больной нуждался в помощи. Какой стыд, какая досада! Должно быть, теперь Кэт готовила ему отвары, мыла его, почему я не приехала раньше? Спицы мелькали над моей головой, у меня не хватало смелости шевельнуться, этот человек, которого Браун окрестила Тристаном, молчал, повернувшись ко мне спиной, потому что не я его мыла, не я варила ему отвары, не поверила в его болезнь, для меня его боль существовала только для того, чтобы я могла снять ее поцелуями, без всяких лекарств.

А может быть, я любила не Михала, а свою любовь? А может, я больше самой любви любила мечту? Я не смела поднять глаз, изо всех сил пыталась сказать слово «простите», но только кому? Спине в красной пижаме? Кэт?

На мое счастье, вошел Бернард и поднял меня с колен, я встала и, по-прежнему держа в руках никем не замеченную, никому не нужную сережку, вышла, солнце слепило глаза. Бернард сел за руль, я рядом и той же безлюдной дорогой между заливом и газонами вернулась в гостиницу в Манхэттене.

Маленькая гостиница в узенькой улочке, мне ее порекомендовала стюардесса, сказала, англичане всегда там останавливаются, вы, наверное, тоже любите, чтобы было все старое — старый автомобиль, старая гостиница, старый друг… Я не поняла, всерьез она это сказала или в шутку, но очень быстро убедилась, что Нью-Йорк мне ни к чему, мне нужен мой старый друг, но, может быть, он больше не был моим другом?

Я лежала на старомодной кровати и ждала неизвестно чего, может быть того, чтобы Америка вместе с этой гостиницей провалилась ко всем чертям, чтобы я проснулась в Лондоне, а рядом, положив руку на мою грудь, спал Михал, во сне он почти не дышит, иногда кричит или бормочет, это когда ему снится язык Дракона, тогда я его бужу, он моргает, смотрит удивленно, а потом улыбается и с блаженной улыбкой снова засыпает, спит не шелохнувшись.

По правде говоря, я о нем мало знала, только то, что сама видела и сумела понять; и Подружка была немногословна… Его прошлое, страшная окровавленная Польша таилась в темноте, держала его за волосы и не отпускала, я тянула его к себе, но он не разрешал прикасаться к прошлому, признавал только «сегодня» и «сейчас», но не давал отрубить «вчера» и «давно», как же он меня теперь отрубит? Волос у него нет, он подстрижен ежиком, но все равно я держу его за волосы… не спал он, когда я стояла на коленях, не мог он спать, притворялся. Это Кэт тянет его к себе — сил не хватит. А может, долгое ожидание погасило радость от моего приезда?.. Слишком долго я велела ждать, милый, прости меня! Глупый, закопал память обо мне и думает, что забудет, может, он и сам готов рубить по живому, но все равно не забудет, теперь и я знаю, прошлое забыть нельзя.

Решила ждать. Нельзя всерьез принимать выходку больного, надо ждать, когда Михал выздоровеет, и тогда поговорить с ним без спиц над головой, если Михал скажет — я несчастлив, ничто не заставит меня от него отречься, Джеймс отпустил меня, я свободна.

У меня была бабка — шотландская пуританка, видно, я от нее унаследовала упрямство мула, ожидающего «второго пришествия», презирающего то, что есть, сгинь, сгинь, проклятая бабка! Михал тут. Нет любви на расстоянии, Михал за мной послал, Михал не может меня прогнать.