— Ингрид, — остановила Кэт младшую, худенькую и светловолосую. — Следи, чтобы Катарина не хитрила и во время приседаний не вздумала опираться на руки! — Голос ее звучал резко.

Мы остались одни. Кэт тотчас же приступила к делу, и в мгновенье ока я оказалась в окружении платьев, пальто, туфель и шляпок. Сундуки открывались наподобие шкафа и оттуда выглядывали распятые на плечиках творения законодателей моды десятилетней давности. Откуда-то сверху падали шляпки-гнезда, шляпки-райские кущи, капоры, береты, шляпы всех видов и сортов, начиная от соломенных и кончая бархатными и кружевными.

На полу выстраивались шеренги туфель на высоком и низком каблуках, туфель, отливающих всеми оттенками крокодиловой, телячьей и змеиной кожи. В воздухе мелькали шали: испанские — с вышивкой, лионские — переливающиеся, как вода, газовые — с черными бусинками, кашемировые — шерстяные. Кэт, словно танцовщица из кордебалета, приплясывала на месте, то плавно, то с бешеной скоростью вертясь волчком.

— Вот это? А может, это? — говорила она, передвигая с места на место шкатулки, в которых поблескивали ожерелья и брошки с полудрагоценными камнями, вышвыривала на тетрадки груды перчаток, вороха перьев для шляпок, кружевных платочков, благоухающих всеми ароматами Герлена[32].

— Пожалуйста, прошу вас, — зазывала она меня. — Сегодня утром я продала Браун за сто пятьдесят фунтов норковую шубку, которая обошлась мне в тысячу пятьсот. Но для меня сейчас главное — не деньги, а время. Нужно купить билеты для девочек, потому что мой переезд оплатит дядя.

— Вы собираетесь уезжать?

— Да, непременно. Хочу как можно скорей вернуться домой, в Штаты, — отвечала она, закалывая на мне мексиканскую шаль. — Здесь ужасные школы. Я было определила детей в пансион, в самый дорогой пансион в Пензансе. Да что толку, если учительница, вместо того чтобы учить их орфографии, все время спрашивала, где их папа. В конце концов я пришла в ярость и вчера привезла девочек домой. И вообще, откуда моим детям знать о папе? Я никогда им ничего ни о каком папе не рассказывала.

— Может быть, вам лучше было бы переехать в Лондон? — робко вмешалась я.

— Что? В Лондон? В этот английский Вавилон? — забывшись, она уколола меня булавкой. — У меня красивые дочери. У них здоровые отцы и здоровая мать. Я хочу, чтобы и они росли здоровыми морально и физически.

Я с изумлением глядела на эту груду вещей.

— Но зачем вы все это возите? В таком количестве?

— Знаю, знаю, — прервала она меня, — знаю, что все это старье. Но что делать? Семейный совет не слишком ко мне благоволит. А это как-никак капитал. И потом, — добавила она, и на щеках ее выступили пятна, — неужели я должна была оставить все это во Флоренции, чтобы Антонио раздал мои вещи своим девкам? — Голос у нее дрогнул.

— Антонио? — повторила я. Должно быть, этот день был для нее днем гнева, когда чувства обуздать невозможно, даже руки у нее дрожали.

— Ну да, маркиз Антонио де Портулакка, мой законный муж, — не без гордости подтвердила она — Я два раза от него забеременела, и оба раза этот римский католик велел мне делать аборт. Во второй раз доктор отпустил меня домой чуть раньше, чем он рассчитывал, тут-то я и застала его в постели с Кьярой, нашей массажисткой, — они лежали под балдахином с фамильным гербом.

Атласной туфелькой она нацелилась в невидимую Кьяру, и из глаз ее вдруг хлынули слезы.

Боясь ее чем-нибудь обидеть, я молча заплетала и расплетала бахрому на мексиканской шали.

Но Кэт, кажется, не оценила моей деликатности. Она посмотрела на меня с вызовом.

— Ну и как по-вашему? Я должна была делать вид, что меня это не волнует? — Заметавшись по комнате, она пнула ногой чемоданы. — Но это меня взволновало. И так взволновало, что я поехала на Капри и завела себе там ребеночка от здорового красивого рыбака. Правда, он не был таким красивым и здоровым, каким был Антонио, когда мы с ним встретились на площади Синьории, и я думала, что он ничего обо мне не знает. Мы почти что и не разговаривали, взялись за руки и весь день провели вместе, вечером он проводил меня в гостиницу, а утром сделал предложение. Я подумала, что это любовь! Провидение! Гром среди ясного итальянского неба! Но не тут-то было. Он просто-напросто выведал у директора отеля, что отец оставил мне большое наследство, и сделал предложение. Я была замужем два года. Два кошмарных года в неотапливаемом палаццо с хромыми тетушками в корсетах, с дурацким потолком, штукатурка с которого падала прямо на балдахин. Ну и как по-вашему? Я должна была умереть от горя?

Она стояла передо мной разъяренная, готовая к бою, но я упорно молчала.

— Нет, вы все-таки скажите, что же мне оставалось делать? Умереть от горя? — И, не дожидаясь ответа на вопрос, продолжала: — С горя можно умереть только тогда, когда знаешь, что такое случилось только с тобой. Когда знаешь, что судьба, благосклонная к другим, выбрала тебя единственной своей жертвой. Верно я говорю? — напирала она на меня.

— Пожалуй что, — промямлила я.

— Вот видите! — воскликнула она с торжеством в голосе — Ведь то, что случилось со мной, — правило, а не исключение. То же самое случилось и с моей матерью. А может, и с моей бабкой, с моей теткой… Мужчины родятся предателями, единственное утешение женщины — дети.

— Да, вы правы, — наконец-то решилась и я вступить в разговор. — Михал говорил мне, что мужчина нужен вам всего лишь на одну ночь для будущего потомства. Джек с этим примирился?

Она помрачнела.

— С Джеком у нас ничего не вышло. Я думаю, что и выкидыш случился оттого, что Джек ужасно ревновал меня к норвежцу, к отцу Ингрид. Ни про Антонио, ни про Беппо он почему-то ни разу не вспомнил. Только про Олафа. Наверное, настоящий англичанин не способен ревновать к шарманщикам.

— А вам не жаль Олафа? Или Джека?

— Нет, — отвечала она сердито, взяла в руки кружева и стала перебирать их. — Мужчин мне вообще не жаль. Ребенка жалко, — добавила она, разглядывая кружево. — Кажется, это был мальчик.

Она стянула с меня шаль и принялась нахваливать шляпы. Одну из них, самую маленькую, вращала на пальце.

— Ну вот, возьмите хотя бы эту. За десять шиллингов. Неделю назад я купила ее в Труро за пять гиней. Теперь, наверное, вы понимаете, что экономить я не умею, а дядя жалеет денег на билет детям.

Шляпу я купила, хотя она была из Труро.

Кэт проводила меня немного. Мы остановились возле навозной кучи.

— Вас, наверное, удивляет, что я живу в таких примитивных условиях. Но это не случайно. Мне хочется, чтобы дети жили в тех же условиях, в каких выросли их здоровые и красивые отцы. Вы понимаете меня? В Штатах я тоже вовсе не собираюсь поселиться в нашем семейном «палаццо» на Лонг-Айленде. Хочу забиться в глушь. Пожить среди рыбаков. А может среди фермеров.

Она все еще вертела в руках бесценное брюссельское кружево.

— Ну, а Михал? — спросила она вкрадчиво — Надеюсь, он по крайней мере догадается сделать Кэтлин ребенка?

В ее раскосых глазах мелькнула злость.

— Ингрид, Катарина, домой! — закричала она, отвернувшись от меня.

Я тоже отправилась домой. Ветер изменил направление. Стало тепло. Легко. Радостно. Дома Партизан едва не свалил меня с ног, а потом долго обнюхивал мои выпачканные в навозе туфли. Я переобулась. Заварила чай. «Псу Тристана» дала оставшуюся от обеда кость. И, освободившись от всего, села в кресло у камина и задумалась над тем, как встретят Михала и Кэтлин непроходимые дебри лондонских тупиков.

Часть вторая

Глава I

Немало воды утекло с тех пор, как Ванда вторично прислала ко мне Михала, на этот раз не одного, а с женщиной. С той самой ирландкой-медичкой, с которой я познакомил его, когда он впервые приехал в Лондон. Ванда своей пассивностью способна горы свернуть. Шесть лет назад она, не шевельнув для этого и пальцем, превратила меня в свою собственность. И по сей день неизвестно, почему распоряжается мною как ей заблагорассудится.

Может быть, потому, что она не столько женщина, сколько некий абстрактный «образ»? Это означает, что все связанные с ней события словно бы отдалены и можно при желании не принимать их близко к сердцу. Моя мать всегда бурно реагировала на все. Подписывала обращения к правительству, к городским властям, требовала жертв от отца, от меня, от сестры. Даже прислуге вменялось в обязанность жертвовать собой во имя «общего блага». Обычно из этого ничего не получалось, и тогда у нее разыгрывалась мигрень. Признаться, я не очень любил, когда она прижимала меня к своей мощной груди, а гнев ее вызывал у меня смех.

И только за одно я буду ей всегда благодарен — за то, что она с малых лет брала меня с собой в оперу. Теперь-то я понимаю, что бедняжка мечтала о «красивой жизни», которой — увы — никогда у нее не было. А она, наверное, мечтала умереть от чахотки, как Мими, сделать себе харакири, как мадам Баттерфляй, плясать хабанеру, как Кармен, хотела, чтоб у нее, как у Эльзы, был бы любовник, который в качестве средства передвижения использовал бы лебедя, а не велосипед, и так далее. Мне кажется, что чрезмерная ее активность объяснялась неудовлетворенностью — жизнь не предоставила ей возможности сыграть хотя бы одну из этих ролей. И, наверное, именно поэтому во время спектакля, спрятавшись за своим веером из страусовых перьев, она всегда так горько плакала. Мне было ужасно неловко, я украдкой бросал испуганные взгляды на соседей по ложе и норовил незаметно ее ущипнуть. Но именно благодаря ей я тоже создал свой идеальный образ женщины, на жизнь которой можно с интересом глядеть издалека, ничего не принимая всерьез и не чувствуя никаких обязательств, ведь занавес скоро опустится, певица сотрет грим и поедет ужинать с мужем или любовником, а я мирно вернусь домой напевая по пути только что услышанную мелодию. Я никогда не проливал слез из-за болезни Мими или харакири мадам Баттерфляй, хотя ужасно люблю смотреть на такого рода трагедии из зрительного зала. Я вообще предпочитаю, чтобы меня отделяла от людей определенная дистанция и занавес.