— Ничего подобного, — говорит он.

И опять в глазах неподвижность и отчуждение.

— Васючок, я не верю. Я вижу это по твоему лицу. (Он жалко, болезненно усмехается. Губы его дрожат. Он опять опускает глаза и тотчас же поднимает их. О, этот ужасный взгляд!) Васючок, неужели же ты мне можешь сказать неправду? Ты, который никогда мне не лгал…

— Ах, какая ты!

Она обнимает его за шею и ласкается к нему. У нее начинают дрожать руки, и в горле захватывает.

— Васючок, я боюсь, что сойду с ума.

И он говорит жестоко и опять холодно-враждебно, как еще никогда в жизни с ней не говорил.

— Но ведь ты же страшно распускаешь свои нервы. Ты ведешь дурную игру.

Она тихо смеется. Ах, нет, нет, он ее не обманет!

— Я тебе говорю серьезно, что ты на опасном пути.

— Ну, посмотри мне в таком случае в глаза.

Но в глазах только злоба. Лицо красное. Он дышит тяжело. Потом начинают появляться слезы. Как все это странно! Или она, в самом деле, сходит с ума? Нет, нет, она чувствует ложь. Оглядывает комнату, точно ища доказательств. Нельзя верить никому. Лгут лица, лгут голоса. Может быть, она в самом деле сходит сейчас с ума, но тогда пусть! Ее инстинкт никогда еще ее не обманывал. Ее инстинкт это — все, что у нее есть. И она ему верит, верит, куда бы он ее ни завел. Может быть, даже в самом деле Васючок не звонил Лабенской по телефону, но все же что-то произошло. В этом она уверена, что бы ей ни говорили. Нет, она не такая дура!

— Ну, хорошо, я верю, что ты здесь ни при чем, — говорит она, наконец, стараясь взять себя в руки. — Прости меня за мое гнусное подозрение.

Она дотрагивается легко до его плеча и прикладывает холодные губы к его лбу.

— Это, действительно, ужасно, что я могла подумать на тебя, что ты меня обманываешь. Ведь это был бы уже конец. Уже ничто никогда в мире не могло бы меня утешить и помирить с тобою, если бы ты мне хотя бы только один раз солгал. Слышишь, Васючок? Да, да, прости меня, прости. Ты был прав, что я рассуждала, как сумасшедшая. Этого больше никогда не повторится. Даю тебе слово. Если я даже узнаю когда-нибудь, что ты мне, действительно, солгал, то я этого тебе тоже больше никогда не скажу. Я должна буду поступить тогда просто… я знаю, как… Ну, прости.

Она вышла, взглянув в последний раз на его понурую, виноватую фигуру у стола, и выйдя за дверь, долго плакала. Теперь она знала наверное, что тут произошло что-то ужасное. Здесь и там кто-то расставляет невидимые искусные сети. Может быть, даже самый приезд этой особы… Да, конечно же. Вот внезапное откровение. Да, да! Корни всей этой истории должны лежать где-то гораздо дальше. Она старается припомнить, как принял Васючок известие о приезде «этой дамы» и о том, что ее бросил Дюмулен. И ей вдруг кажется, что по выражению его лица она тогда же могла бы заключить, если бы догадалась это сделать, что вся история была ему заранее уже совершенно известна. Он только притворился, что слышит в первый раз. Да, да!

Она уже улыбалась, чувствуя, что нащупала чью-то хитро задуманную интригу. О, если бы она была такая дура, которую можно так легко провести за нос!

Тогда она сделает вот что: она сама введет в свой дом эту авантюристку. Она сделает так, что им не надо будет встречаться в другом месте. О, пытка!

Но пусть. Она добровольно обрекает себя на нее. Да разве же это в первый раз? Кто виноват в том, что жизнь такая ужасная вещь? И разве это ее вина, что она родилась порядочной, горячо, до самозабвения любящей женщиной?

Варвара Михайловна решила сейчас же отправиться к бывшей Дюмулен по адресу, который она слыхала от мужа.

IX

— В каком номере живет госпожа Ткаченко?

Швейцар смотрит равнодушно-почтительно.

— Пожалуйте… — Он ведет ее вверх по лестнице. — Направо четвертая дверь.

Его совершенно не интересует интимная жизнь жильцов. Ему, наверно, безразлично, что госпожа Ткаченко — девица и у нее есть четырехлетний мальчик. В этом своеобразном мире меблированных комнат одинаково равны все: «законные» и «незаконные». Мысль об этом раздражает. Отчего всюду и везде делается столько уступок пошлости, грязи и всякой недобропорядочности? Вероятно, именно от этого так трудна жизнь. Вот и она сама идет сейчас на компромисс! А люди сами виноваты во всем.

Как в этом коридоре неуютно, душно и смрадно. Навстречу ей попадаются два ребенка: мальчики лет шести и восьми. Они идут обнявшись. Один проводит пальчиком по стене. Здесь стены грязны и воздух насыщен гнилью и миазмами. Бедные дети! Вероятно, тоже какие-нибудь брошенные. Они страдают за легкомыслие старших. Природа не хочет признавать их детских прав на веселье, воздух и счастье, потому что против нее согрешили их отцы.

Но все же при взгляде на детей Варвара Михайловна не может не страдать. Какое преступление! В грязи, в пыли, почти без света…

— Кажется, надо постучать в эту дверь.

— Войдите.

Да, это ее голос. Варвара Михайловна живо представляет себе, как будет изумлена и даже, наверное, испугана эта Ткаченко. Сама она не чувствует ни малейшего смущения. Разве она может чего-нибудь смущаться, если того требуют интересы Васючка? Она может пойти на смерть, на муку, на что угодно — вплоть до самого дружеского визита к госпоже Ткаченко!

Спокойно она входит в номер. Здесь еще порядочный хаос. Какие-то люди приколачивают драпировку, и по стенам узенького коридорчика стоят нераспакованные корзины. Раздвинув драпировку, выходит сама Ткаченко. Варвара Михайловна внимательно следит за каждым ее движением, и от нее не укрывается, что «эта дама» вдруг останавливается и почему-то медлит к ней подойти. Это почти неуловимо, длится всего один момент, но оно есть. Вслед за тем она фальшиво-радостно вскрикивает и даже протягивает обе руки. Очевидно, это должно изображать, по ее мнению, приветливость и благодарность. Нет, моя милая, это тебе все-таки плохо удается!

— Как я счастлива! — говорит Ткаченко.

— Может быть, вы более ждали моего мужа?

— Ах, я так была огорчена, что не застала вас!

Теперь надо поцеловаться. Они целуются.

— Но у меня такой беспорядок. Знаете, когда приходится начинать новую жизнь…

— Но я думаю, что вы еще примиритесь друг с другом?

Они входят в комнату, в которой все говорит о жалких остатках роскоши, увезенных на правах бывшей любви из чужой квартиры. Здесь и бронзовые часы под стеклянным колпаком, а рядом две бутылки вина. Очевидно, эта женщина, справедливо выгоняемая Дюмуленом, уходя, хватала все, что попадалось ей под руку. Удивительно, что она с собой не захватила вдобавок его пиджака.

— Господа обойщики, вы можете придти окончить вашу работу через час… Нет, я теперь уже ни за что не могу примириться с Александром. Вы знаете, есть такие обиды… Но, к счастью, вы этого не знаете и даже не можете знать. Ваша жизнь, как река, течет в спокойных берегах. Я пошла не совсем обычным путем. (Она делает большие наивные глаза.) Я думала, что можно довериться исключительно голосу чувства и чужой порядочности.

Варвара Михайловна слушала, улыбаясь. Она желала казаться любезной и сочувствующей.

— А где же ваш сын?

— Мой малютка спит.

Ткаченко гордо подняла голову, точно готовая отстаивать дитя.

Варвара Михайловна сказала, изобразив в лице сочувственное понимание:

— Бедняжка, наверное, устал от переезда.

Ткаченко опустила ресницы, и подозрительно-красивые глаза ее тотчас набухли слезами.

— Это все, что у меня осталось в жизни. Правда? Ведь это так, кажется, говорится? Пойдемте, я вам его сейчас покажу.

Она иронизировала сама над собой и вместе смотрела на Варвару Михайловну просительно и виновато, точно сейчас зависело уже от Варвары Михайловны признать ее материнские права на этого ребенка. Варвара Михайловна поколебалась.

— Но мы можем разбудить его.

— Это ничего не значит. Ему пора вставать.

— Право же, мне бы это казалось…

Она не знала, что сказать.

— Пойдемте!

Ткаченко протянула руку, и в глазах ее была такая голодная просьба, что было невозможно отказать.

Обе женщины прошли в следующую комнату, где за драпировкой алькова лежал в кроватке большой, упитанный мальчик. Ткаченко дала электрический свет. Малютка открыл светлые глаза и испуганно повернул голову.

— Не бойся, Арсик, — сказала его мать и, опустившись перед кроваткой на колени, поцеловала ребенка в крутой лоб. — Эта тетя добрая.

Она протянула Варваре Михайловне свободную правую руку и крепко пожала ее пальцы. Может быть, она, в самом деле, верила в искренность ее сочувствия. Тем лучше.

— Может быть, вы соберетесь к нам завтра с Арсиком позавтракать и провести с нами день? Мои Воля и Муся будут рады Арсику.

И опять Ткаченко не удается скрыть мгновенного недоверия. Правда, она сейчас же начинает благодарить, но в глазах по-прежнему враждебный, насторожившийся вопрос в чем здесь ловушка? Это раздражает. Не слишком ли она для своего положения разборчива?

Обе церемонно улыбаются друг другу.

Ребенок садится на кроватке и спускает полные ножки без туфелек. Варвара Михайловна смотрит на него, и ей жутко, что он, этот не имеющий прав на жизнь, все же такой большой (почти одного роста с ее шестилетним Волей), хорошо упитанный и, кажется, даже довольно капризный, потому что довольно невежливо смотрит исподлобья. Бедняжка, попавший контрабандой в этот мир, вероятно, скоро должен будет получить первый жестокий жизненный толчок, когда спросит у матери:

— Отчего же не приходит мой папа?

— Я боюсь вас затруднить таким продолжительным визитом, — говорит Ткаченко, поднимаясь с пола. — Кроме того, мой мальчик слишком нелюдим…