И в этом весь ужас. Его душа хаотична и элементарна. Временами ей кажется, что он еще до сих пор не проснулся для любви, для настоящей, возвышающей душу любви.

Иногда она начинала болезненно мечтать: а вдруг Васючок, наконец, так же идеально и глубоко полюбит ее, как она полюбила его? В такие мгновения ей казалось, что это может случиться только тогда, когда он вдруг каким-то чудом почувствует всю безмерность и преданность ее любви. У него точно раскроется второе зрение, и он разом поймет, как был до сих пор перед нею виноват…

Две теплых слезинки выкатились из глаз и поползли по щекам. Васючок перестал есть баранью котлету, и, отдуваясь, вынул из-за воротника салфетку. Он продолжал играть комедию, что считает себя правым. Но хорошо. Пусть! Разве это в первый раз? Как тяжелый груз, она должна вечно тащить на своих непосильно согнутых плечах его легкомысленный, неустойчивый характер. Ее никогда не обманывающее чувство подсказывает ей, что сегодняшний визит не пройдет так просто. О, она готова ко всему! Разве новое страдание может ее испугать?

Он холодно целует ее руку. Она горячо целует его в лоб.

Он уходит к себе в кабинет, нагнув голову, недовольный, капризный. Но от него остался милый запах его «докторских» духов и приятно-знакомый скрип его мягких подошв. Она даже не сердится на него, а только страдает. Милый, глупый и легкомысленный Васючок!

В передней слышны голоса вернувшихся детей. Вбегая, они кричат:

— Мама, дождик!

Она смотрит в окно. Блистая жидким золотом по молодой зелени, нежно скользят пронизанные солнцем косые дождевые полосы. И вместе со смехом детских голосов и шумом весеннего солнечного потока в ее слабеющую душу входит уверенность, что она еще молода и в ней достаточно сил отстаивать свое право на счастье.

Бонна, сняв скромную шляпку, подходит и противно-фальшивым, заискивающим голосом докладывает:

— Я узнала телефон барыни, у которой девочка в красном. Двадцать два — девяносто восемь.

VII

Принимая и выслушивая пациентов, Петровский беспрерывно обдумывал, как ему лучше выйти из создавшегося неприятного положения. Не скрыв от жены своего намерения посетить госпожу Дюмулен, он считал, что воздал должное Варюше. Но потакать ее капризам он не станет и не должен. Кроме того, раз слово дано, — оно дано.

Самое неприятное было, что вечерние визиты к больным Петровский редко совершал один. Большей частью, в этих поездках по вечерам его сопровождала жена. Она объясняла это тем, что целый день сидит дома одна. Он должен принадлежать ей хотя бы по вечерам. В зимнее время они чаще всего ездили в закрытом автомобиле. Пока он сидел у больного, Варюша в теплых меховых сапогах, укутанная ротондой и несколькими теплыми шалями и платками, стыла в автомобиле. Если же она, по болезни, собственной или детей, должна была остаться дома, он обязан был из каждого места, куда приезжал с визитом, при входе и выходе уведомлять ее по телефону о своем прибытии и отбытии. Эту весну ей надоело разъезжать на автомобиле, и он принужден был нанимать карету, что было даже гораздо хуже, потому что кучер, дожидаясь, а также по приезде, постоянно болтал с Агнией, и потому Варюше было всегда хорошо известно, даже если она и не ездила с ним, в какие места он заезжал. С шофером было гораздо удобнее. Шофер не так общителен, и в редких случаях можно было даже рискнуть положиться на его сдержанность, особенно дав ему хорошо на чай. Так поступал он иногда, если приходилось несколько чаще, чем это полагала достаточным Варюша, посещать дома, где были, по ее сведениям, хорошенькие пациентки.

Он усмехнулся своим затруднениям. Если бы только его пациенты, которым он, наверное, сейчас казался таким солидным и глубокомысленным, знали, какое смешное и глупое положение приходится ему иногда переживать! И это всегда, долгие годы, и нет надежды, чтобы хоть когда-нибудь это положение изменилось к лучшему.

Ему следовало своевременно, на первых же порах их совместной жизни, выгородить себе известные права на личную свободу. Но вначале многое с ее стороны казалось безвредным. Даже трогало. Он помнит, как был восхищен, когда она в первый раз заявила ему, что хочет вместе с ним ехать провожать его в автомобиле, и он тогда же в первый раз взял из гаража закрытый автомобиль. Когда же он заметил, что в их отношениях не все ладно, протестовать уже было поздно, да и мучительно. Как человек вечно занятый, если не делами, то умственным, кабинетным трудом, он прежде всего дорожил домашним покоем. Истерики, домашние скандалы повергали его в панический ужас. Он готов был отказаться от всех личных прав, только бы сохранить спокойные нервы и необходимый досуг для умственных занятий.

Ах, как он жалел, что Варюша использовала занятую им позицию! Но обычно он старался не думать об этом. Все же хотелось сохранить для себя хорошее представление о своей жене. Когда ее власть над ним, над его душою, над его медицинскою или человеческою совестью начинала давить так, как, например, сейчас, он чувствовал, страдая от этой мысли, что его добрые чувства к жене исчезают.

Тогда вдруг наступало именно такое острое раздражение, как сейчас, и он, спокойный и медленный в поступках человек, действовал, почти не рассуждая, стремительно и иногда очень странно.

Проводив одну пациентку и сделав небольшой перерыв, он снял телефонную трубку и вызвал к телефону Софью Павловну Лабенскую. Вероятно, у него бродила неясная мысль, не возьмет ли она на себя посредничество между ним и Варюшей, — попросту не пожелает ли усовестить ее. Пусть она объяснит Варюше, помимо всего прочего, что ему просто неудобно, как взрослому и порядочному человек у, тем более давшему слово, и притом при таких щекотливых обстоятельствах, оказаться в глупом положении перед этой дамочкой.

— Я слушаю, — сказал голос Софьи Павловны, как всегда, с немного насмешливой интонацией: — Василий Николаевич, вы? Я очень удивилась, услышав от горничной, что вы меня зовете. Может быть, что-нибудь случилось с Варварой Михайловной?

— В том-то и дело, — сказал он, — что с Варварой Михайловной у нас никогда ничего не случается. Какая она есть, такою всегда останется, без перемены. Короче: иногда невыносимо дурит.

Он ей рассказал вкратце историю визита бывшей госпожи Дюмулен.

— Вы поймите же, — жаловался он, — как я мог, человек, врач… главное — врач… оставить без ответа это ее обращение ко мне. Ну, пусть она, с точки зрения Варюши, виновата, как нарушительница семейных устоев, но ведь она же человек, а не собака. Согласитесь, ведь она не собака?

— К чему вы, дорогой мой, употребляете такие сильные выражения? — сказал голос Софьи Павловны. — Ведь я все-таки не Варвара Михайловна, и мой ригоризм так далеко не простирается. Конечно, Бог ей судья, а не мы, грешные…

В ее тоне он услышал непонятное ему раздражение против Варюши.

— Вот видите, — сказал он. — Я всегда знал, что вы, милая, добрая, хорошая, непременно окажетесь в этом споре на моей стороне. Прямо гора с плеч…

Он стал ее просить как-нибудь помочь или уговорить Варюшу или, может быть, отвлечь ее внимание на этот вечер в другую сторону.

— Мы идем сегодня с мужем на открытие сада, — сказала она. — Я прикажу ей непременно отправиться с нами, а вы… Только смотрите, старый проказник.

Она смеялась. Он смеялся тоже.

— Ну, я сейчас звоню к ней. Вешайте трубку.

VIII

— Так вы решительно не пойдете с нами?

— Какое неожиданное приглашение!

Оно испугало Варвару Михайловну.

— Почему вам вздумалось позвать именно меня и именно сегодня?

— Естественно, потому, что вы все время сидите дома. Я нахожу, что это портит людей.

— Я очень вам благодарна за заботу о моей нравственности.

Обе они смеются.

— Я буду на вас в решительной претензии, — говорит голос Софьи Павловны.

Нет, тут решительно что-то не так.

Чтобы не подавать Софье Павловне повода думать, что она о чем-то догадывается, она решительно говорит:

— Впрочем, у меня ужасная мигрень. Действительно, я все сижу дома, и у меня, в самом деле, начинает портиться характер. Вы это тоже со свойственной вам проницательностью уже заметили. — Испугавшись колкости, она сейчас же прибавляет: — Не сердитесь же на меня, мой друг…

— Ах, как жаль! — но в голосе Софьи Павловны не столько сожаление, сколько любопытство.

— Я извиняюсь, голубчик. Нужен телефон.

Уйдя к себе, она опять начинает мучиться подозрениями. Все-таки странно… Такое совпадение…

Осторожно, выждав у двери в кабинет, когда там прекратились голоса, она вдруг приотворяет ее. Ей кажется, что Васючок, который сидит у стола один и что-то пишет, действительно, виновато-смущенно поворачивает к ней голову. Он усиленно щурит глаза, желая этим изобразить, что не доверяет своему зрению.

Да, это она. Разве она не может уже войти к нему в кабинет? К чему это искусственное, усиленное удивление? Чувствуя, как у нее падает голос, она спрашивает его от порога:

— Это ты звонил Софье Павловне?

— Софье Павловне?

Он старается разыграть наивность. Глаза он прячет, для чего снимает пенсне и делает вид, что хочет его протереть. Протирает долго, и все время глаза тяжело смотрят вниз. Ей хочется крикнуть:

— Васюк, что это? Ты хочешь мне солгать?

Но он спокойно поднимает взгляд и надевает пенсне. Его глаза смотрят неподвижно-бессмысленно и враждебно. Какой ужас!

— Васючок, ты говоришь мне неправду. Не пугай меня. Это ты сейчас звонил Софье Павловне и просил ее, чтобы она позвала меня вместе с собою на открытие сада?