– Не словят, сотник! – поспешил успокоить Егорка. – Я удатный!

– А раз удатный, слушай сюда. Лодку с вечера прямо против Коломенской башни у бережка с моей стороны привяжи, будто рыбачил да на покой собрался. Я с верхотуры ее с вечера примечу… К ночи скрытно сядешь с конями в лесу, с опушки. Что и как я в башне свершать буду – мне рассказывать недосуг, а тебе и знать не надо, только как мы с Мариной из башни уйдем да через речку переберемся, я совой закричу…

– Может, лучше жабой закрякать? Сов, их тут богато летает…

– Жабы еще не проснулись, простота!

– Так я потому и предлагал жабою, чтоб опознать сразу.

– И стрельцы на стенах тоже опознают, что жаба не ко времени заголосила! – Федор всерьез осерчал на упрямство своего помощника. – Сказано, совой, значит, так тому и быть! Умей отличить птичий голос от человечьего! И сразу иди с конями нам навстречь, авось не углядят в темноте из города. А ежели тревога поднимется, так сразу к переправе беги и не моги уходить, пока нас не сыщешь или не поймешь наверняка: не успели мы…

– От этого храни Господи и Пресвятая Богородица!

– И я об этом молю!.. Ну, все ли уразумел, все ли свершишь?

– Не обижай, сотник, мы, казаки, чай, не дурнее вас, дворянщины! А за государыню Марину Юрьевну я живота не пожалею!! Все свершу, Федор, будь во мне надежен, как в себе.

– Ну, тогда обнимемся, что ли, Егорка! Спасай тебя Христос!

– И тебе, Федор, Божьего споспешания… Да доброй удаче быть!

Они обнялись, не зная, увидятся ли еще в этом недобром и шатком мире…


Простившись с молодым казаком, Федор отправился в кабак к знакомому целовальнику и, высыпав перед ним остатки содержимого взятой некогда с боя Егоркой калиты, купил у него две четырехведерные бочки хлебного вина, бочонок крепкого меда, а расторопную наймитку послал за соседом-мясником, с которым сговорился о покупке говяжьей туши. Ублаженный недавними прибытками, кабатчик торговаться не стал и даже дал Федору телегу и работников, чтоб довезти припас «для войска» до башни. В подвале у сотника хранился еще один початый бочонок вина и один, полупустой, – меда. Сложив запасы хмельного питья совокупно, Федор решил, что его лихому воинству этого должно хватить ровно для того, чтобы весело и беззаботно прогулять всю ночь… Быть может, последнюю веселую ночь в своей жизни…

Опять стало мучительно больно и стыдно. Он, водивший своих молодцов в бой и размещавший их постоем, певший с ними удалые или печальные песни, деливший с ними радость и беду, заботившийся, чтоб каждому достало припаса, и ругавшийся до хрипоты с вороватыми подьячими о жалованье каждого из них, по всему выходил предателем боевого братства.

«Прости меня, Господи, не по грехам моим, но по великой милости своей! – впервые за многие годы искренне молился Федор и надеялся, что будет услышан ТАМ. – Ты же рек: «Спасется, давший душу за други своя!» Помилуй мя, губящего душу за возлюбленную… И не остави своею защитой братьев моих, ребятушек! Ты им ныне – единая опора!»

Близ Коломны, 1615 год

Полусотник Ванька Воейков знал, что его коник, вороной Буян, третьего дня подрался в стойле с валуевским Гнедком и тот расшиб ему бабку кованым копытом. Только-только начала заживать у Буяна нога, но вовсе зажить не зажила. И нынче сослужила ему конская хромота добрую службу. Не успели Ванька с Прошкою Полухвостовым (коего как-то непривычно было видеть без сотенного значка) да с холопом этим (как его там, Силкой, кажись) и пяти верст отъехать лесом от коломенских ворот, как зажаловался полусотник спутникам своим, что обезножит совсем его проклятущий одр, коли немедля привалом не стать. Прошка попротивился немного, больше для вида, да и согласился. Стронулись они сегодня, не пообедав, в брюхах кишка кишке на дуде играла, а до постоялого двора было еще ехать и ехать…

Ванька разумно место выбрал, чтоб до знакомого родничка не далеко было, но и не близко. Взял Силка кожаное ведро, потопал за водой для похлебки. То благо – вернется не враз. Очень уж Ваньке тревожно было, что сотник, Федька Рожнов, столь скорым делом его из башни удалил, ни полслова не сказав, что в ночном государевом письме писано. Ведомо было Ваньке, что не верит ему больше друг-приятель Федька, догадался, черт башковитый, про то, что служит его полусотник теперь не только великому государю. А еще ведомо было, что засматривается сотник на воруху эту ляшскую, колдовку и еретичку Маринку.

Немудрено: Ванька и сам на нее засматривался, и не он один. Только никому другому в мысли не пришло бы из-за посмотрения этого измену учинить. А Федьке могло прийти. Вертелась эта догадка у Ваньки в мозгу последнее время, словно настырная муха возле срамного дела, и после нынешней посылки только окрепла. Решил для себя полусотник: в лепешку расшибется, а в Коломну нынче же тайно вернется и в башне невидимо сядет, подлую измену стеречь. У него и лишний ключик от дверцы в башню с левого боевого хода имелся, у искусного кузнеца заказал…

Можно, конечно, было со своими подозрениями к воеводе подкатить али к стрелецкому полковнику, однако эти волчищи всю славу себе заберут, а ему, Ваньке Воейкову, даже огрызка не оставят. Коли же сам он не даст воровской женке уйти, заговор откроет, так вся слава – ему, и награда государева – обратно ему. Тут уж ты, старая карга «великая старица» Марфа, жемчужным зернышком единым не отделаешься, тут он жемчугов-то этих полной дланью зачерпнет!.. И, самое главное, из полусотников постылых прыгнет дворянин Воейков наконец вверх! А наверх Ваньке ой как хотелось – истомился он в безвестности, закоснел весь в низости! Уж и деньжат он сколько-нисколько скопил, и именьице под Рязанью выслужил (душ тридцать всего, да лиха беда – начало), и девку в жены присмотрел, одного царева спальника дочку (старую, правда: двадцати трех лет, но с добрым приданым)… Лишь проклятый чин вечного полусотника у самого дна держал!

Однако решил Ванька прежде Федькин ответ великому государю почитать, вдруг там намек какой крамольный узрит. Прошка Полухвостов как раз хворосту наломал, лыка надрал, принялся кресалом чиркать – костерок затевал. Отошел Воейков к лошадям, вроде как овса из переметных сум задать, а сам грамотку тишком из сумки вынул, ножичком печать сторожко поддел, развернул…

– Ты что творишь, Ванька?! Государеву малую печать как смел порушить?

Это Прошка Полухвостов, святоша чертов, следил за ним, оказывается! Подкрался да за шиворот и ухватил. Ванька с перепугу вздрогнул, грамотку обронил, только и успел прочесть, что подписана она (сегодняшняя!) днем позавчерашним.

– Проша, я тайную державную волю сполняю, от набольших людей за сотником следить приставлен! – попытался оправдаться Ванька. – Федька наш ляхам-латинам продался, хочет нас всех отравой извести, а сам с ворухой Маринкой…

Прошка даже слушать не стал:

– Не моги сволочить сотника, он друг нам и начальный человек, мы с ним кровь проливали! – вскричал он. Рожа у Полухвостова вдруг стала вся гордая да грозная и потемнела, ровно у того святого Маврикия со значка.

– Доподлинно известна измена Федькина, я все розыском сведал! – пытался уговорить неразумного знаменщика Воейков. – Слово и дело государево на сотника крикнуть надобно! Маринку уводом увезти хочет! Сам посмотри: вот, на грамотке-то он, собачий сын, ложный день поставил! Обманывает надежу-государя…

Но Прошка, как видно, вовсе гласу разума не внимал.

– Коли и правда, что ты, Ванька, говоришь, – молвил, – пускай с сотника ответ и будет! А с нас с тобою ответ за то, дабы великому государю челом бить, денег с города на братию нашу у его милости просить. Про это в грамоте и писано, а каким днем – не наше дело. Потому, как вернется Силка, садись-ка ты в седло да поехали далее, не мешкая. Я более глаз с тебя не спущу, подлости твоей потачки не дам. А грамотка пускай у меня побудет…

Тут нагнулся Прошка письмо с земли поднять, сам Ваньку в соблазн греховный и ввел. Хотел Воейков просто оглоушить дурня, а после связать. Схватил было пистоль из-за пояса, рукояткой Прошку по вихрастому затылку стукнуть, да знаменщик приметлив был. Прянул он на Ваньку всем телом, не разгибаясь, с ног сшиб, сам прыгнул сверху и на грудь насел. Ухватил Ванькин пистоль за ствол и давай из руки выкручивать… Тут-то выстрел и грянул: то ли собачка-курок сама соскочила, то ли Ванька случайно на нее нажал. Но Прошка вдруг башкой назад мотнул и без звука завалился вбок. Бросился Ванька к нему, но поздно: заместо левого глаза у знаменщика дыра кровавая, а на выходе пуля, почитай, ползатылка снесла… Кровищи-то, кровищи… Ваньку выблевало сразу прямиком на покойника. Не потому, что к крови привычен не был (немало ее на войне перевидал!), а потому, что друзей раньше жизни лишать не доводилось. Вот с души и своротило…

Меж тем Силка, выстрел услыхав, ведро бросил и на звук прибег – прямиком на вторую пулю нарвался. Живуч был, однако, холопское отродье: с пулей меж ребер еще саблю вытянул да на Ваньку напал. Сошлись они. Но жизнь из Силки быстро утекала, смерть ему глаза черной пеленой застила, руки-ноги холодом ковала. Изловчился Ванька и секанул холопа по горлу.

После отбросил кровавую саблю и пал на землю, будто из него тоже душа улетела. Поплакал, не без этого. Над Прошкой, с которым сжились они в боях и походах, не над холопом же было слезу точить. Собаке – собачья смерть!

Обоих покойников Воейков в лес сволок, завалил ветками да прошлогодней листвой. Прежде оружие с обоих снял, сапоги, кафтаны. Коли найдут их нескоро – нипочем не опознают. Мало ли мертвяков гнилых, татями обобранных, по лесам валяется? А скоро найдут – опять же подумают, что воровские людишки служивых побили да ограбили. Весь хабар полусотник в один тюк завязал и к седлу приторочил, чтобы на обратном пути в Коломенку али в Москву-реку бросить – и концы в воду. Хотел было Прошкину кольчугу себе оставить (хороша кольчужка была, турецкого дела, Ваньке как раз впору!), однако забоялся, что опознают: знаменщик-то персона приметная и оружье его известно. Запихал в тюк и кольчугу. Своего хромого Буяна и Прошкиного жеребца Ванька прогнал прочь, пусть бегут, куда знают. Сам залез на Силкиного ногая (кто вспомнит, что за конь под холопом был?) и тронул частой рысью обратно, в Коломну…