В последнее время Сулейман нередко задумывался о том, как оценят его правление в далеком будущем. Что скажут о нем потомки?

К его удивлению Хюррем категорически отказалась от портрета. Ее никак не удавалось уговорить. Даже когда султан сказал, что лично испросит разрешение у шейх-уль-ислама и в этом не будет никакого поругания веры, Хюррем стояла на своем.

– Почему ты не хочешь, чтобы художник написал твой портрет, любовь моя? – поинтересовался Сулейман. – Это хороший художник, а я хотел бы иметь перед глазами твое изображение.

– Тебе не нужно мое изображение, ведь у тебя есть я, – ответила Хюррем Султан.

– Да, есть. – Сулейман дотронулся до ярких рыжих волос, поправил ожерелье, отягощавшее нежную шею. – Но все же – почему? Я хотел бы понять.

– Это будет неправда. – Хюррем Султан покачала головой, и массивная подвеска вновь сползла чуть в сторону, что вызвало у Сулеймана улыбку – его любимая жена обожала драгоценности, но так и не научилась носить их. Всегда у нее что-то сбивалось, переворачивалось. Удивительно, но в этом было непередаваемое очарование, куда как большее, чем у других женщин.

– Неправда? – задумчиво переспросил султан.

– Да! Неправда! – Рыжие пряди взметнулись и опали, когдаХюррем Султан кивнула. Сулейман завороженно следил за игрой ее лица, волос, движениями тела. – Конечно, неправда. Как может быть правдой рассвет, изображенный на картине, если он давно сменился днем, вечером, а потом и ночью? Если наступил новый рассвет, множество новых рассветов, и ни один из них не был похож на тот, что мертво застыл на полотне? Как может быть правдой румянец, который исчез годы и годы назад? Нежность кожи, сменившаяся морщинами? Как я смогу жить, глядя на портрет, который убил и приколотил гвоздями к холсту единственный миг моей жизни, украв его у меня?

– А если портрет будет красив?

– Это неважно, – отмахнулась Хюррем Султан. – Это ведь мертвая красота, красота, которой не существует. Есть только одна я, вот тут, перед тобой. Все остальное – ложь, красивая или безобразная – неважно.

– Но художники все равно напишут твои портреты, – улыбнулся Сулейман. – Даже если ты не будешь позировать им, они напишут по описаниям или по воображению. Говорят, Тициан уже сделал это, и существует твой портрет его кисти.

– Пусть. – Хюррем Султан серьезно смотрела на повелителя. – Это не мой портрет. Это портрет Тициана. Знаешь, я долго думала над этим и поняла, что все художники пишут только себя. Так или иначе, но только себя, если не изображение свое, то душу. Даже Синан-ага, который строит для нас такие великолепные мечети и мосты. Он ведь тоже строит – себя!

– Но красота мечети, которую он построил по твоему заказу, говорит о красоте твоей души. – Сулейман внимательно слушал жену. Она часто поражала его своими рассуждениями.

– Нет! – Вновь взлетели и опали рыжие пряди. – О красоте моей души говорит лишь величина этой мечети, а все остальное – это красота Синана-аги.

– А о чем же тогда говорит величина Сулеймание? Ведь это – самая большая мечеть Стамбула. – Сулейману стало любопытно. – Тоже о красоте души Синана-аги и моей щедрости?

– О нет! Сулеймание говорит о твоем величии, о великом султанате, о непобедимости Османской империи! – воскликнула Хюррем Султан. – Твоя щедрость – это совсем другое дело. Хотя и в это величие Синан-ага вложил свою душу, но она является частью, а не целым.

Хюррем Султан вдруг засмеялась – россыпь хрустальных шариков по серебряному подносу.

– Ты знаешь, повелитель души моей, сердце мое, любовь моя, ты знаешь, что я оставлю в наследство? Не драгоценности и золото. Не поместья. Не дворцы. Даже не эти великолепные постройки Синана-аги и другие, за которые я не скупясь отдавала золото. Я оставлю мечту! Художники будут изображать меня красивой и безобразной, значительной и ничтожной, величественной и униженной – и все они будут ошибаться. Но они будут мечтать. И все, кто увидит эти портреты или хотя бы услышит обо мне, тоже будут мечтать. Мечта – вот мое главное наследство!

– Что ж, людям нужны мечты, – согласился Сулейман. – А что же оставлю в наследство я? Империю?

– Нет, повелитель, – покачала головой Хюррем Султан. – Империя была до тебя, будет и после. Ты оставишь потомкам куда как больше. Ты оставишь им – величие.

Она опустилась на колени и почтительно поцеловала руку своего возлюбленного, обожаемого мужа, великого султана Сулеймана Великолепного, прозванного Кануни, повелителя всего мира. А Мухибби написал:

Я – голос тростника! Я, право, был бы рад,

Как соловей, сладчайших песен звуки

Тебе дарить сто тысяч лун подряд,

Когда душа, сгорая от разлуки,

Как мотылек, в огне надежд дрожит.

Не стоит удивляться этой муке.

Извечно к Мекке обращен магнит,

Мой взор к тебе прикован неотрывно,

Так отчего ж душа моя болит?

Вздыхаю, жду и плачу непрерывно:

Ужели я с тобой не буду слит?

Ужель умру от жажды этой дивной?

Часть четвертая

Огни Босфора

Ночь – время тайн и страхов. В ночной темноте вершатся дела, которые приходится скрывать от дневного света. Эти дела могут быть мелкими, а могут великими, но их отличают скрытность и незаметность – все окутывает ночная тьма, прячет в себе. Ночью может быть ясное небо, полное звезд, или звезды закроют тяжелые тучи, бухнущие дождем, прорезаемые молниями с треском рвущейся ткани, – и то, и другое мало кто видит, ночью не спят лишь влюбленные да те, у кого нечиста совесть. Остальные мирно дремлют в ожидании рассвета. И лишь совсем немногие с беспокойством смотрят на огни, изредка загорающиеся в непроглядной темноте ночи, пытаясь угадать – каким же будет следующий день? Что предвещает именно эта ночь?

* * *

Душное марево висело над Топкапы. Кисейные занавески уныло обвисали, ожидая хоть малейшего движения воздуха. Пахло ленивым потом, сладкими духами и жирными кремами, которыми от нечего делать умащали себя гаремные обитательницы. Калфы, одурев от томной жары, сидели недвижно, не обращая внимания на бездельничающих женщин. Надо бы, конечно, подняться, прикрикнуть, найти каждой занятие – известно ведь, что демоны любят праздность, так и норовят вскочить на плечи да понукать ленивыми руками, а тем пуще – умами. Но в такую жару не хотелось шевелиться, разве что затеется какая-нибудь свара. Даже евнухи утратили всегдашнее ехидство и прятались по углам, ища тени погуще и попрохладнее, чтобы, затаившись, в них помечтать об утраченном – в жару воображение разыгрывалось и представлялись небывалые картины, заставляющие томно вздыхать.

Ярко намазанные губы растянулись улыбкою, обнажая редкие, почернелые уже, зубные пеньки. Хюррем чуть не скривилась, но удержала-таки на лице спокойную и даже равнодушную маску. Но гнилые зубы гадалки не давали ей покоя, и взгляд против воли все время возвращался к этим уродливым обломкам. Хюррем была безразлична к чужому уродству, но щербатость считала чем-то вроде заразной болезни, мерзкой и противной. Там, где она родилась, нехватка зубов у женщины считалась огромным недостатком.

Хюррем прикрыла глаза, мохнатые ресницы коснулись щек, смахивая жемчужную пудру. Вместо покалеченных зубов она представила себе лесную поляну, затененную от кружева солнечных лучей густыми еловыми лапами, и низко срезанные грибные ножки, оставленные более удачливым сборщиком, уже напитанные влагой, разваливающиеся и чернеющие среди блестящего зеленого великолепия мха. Ей почудилось далекое ауканье, и голос был смутно знаком, казался родным…

Гадалка с любопытством наблюдала за женщиной. Застывшая маска лица султанши вдруг распустилась, размякла, провисла складками. Сразу стал виден возраст и все невзгоды и печали прорисовались на этом лице, не отличающемся красотой, но обладающим некой странной дикой прелестью.

– Что ты хочешь узнать, моя госпожа? – спросила гадалка.

– Будущее, – ответила Хюррем Султан. – Конечно же будущее. Прошлое мне известно, а настоящее вполне понятно.

– Будущее тоже открыто для тебя, – ухмыльнулась гадалка. – Мне не нужно даже рассыпать песок или лить воду на горячий воск. И так все ясно, ты знаешь это не хуже меня. Огонь, огонь поглотит все, что ты строила с такими трудами, разрушит все, созданное тобой. Дети твои разожгут это пламя, и ты не сможешь их остановить…

– Уходи, – спокойно сказала Хюррем. Она не гневалась на гадалку, в душе были пустота и какой-то странный хрустальный звон. – Уходи.

– Подумай, султанша, как следует подумай! – Гадалка подхватила полотняную торбу, полную колдовских принадлежностей, и скользнула за дверь.

* * *

Михримах Султан перекатила леденец справа налево, обсасывая его, наслаждаясь вкусом. Почувствовав липкое пятно на пальцах, поморщилась, окунула кисть в чашу с прохладной водой. Дочь султана любила сладости, но с брезгливостью относилась ко всему грязному, а липкие пальцы казались ей эталоном грязи. Смыв пятно, она успокоилась, глотнула немного лимонного шербета, что так замечательно оттенял кисловатым вкусом приторную сладость леденцов, улыбнулась – довольная.

– Ты не слушаешь меня, Михримах, а напрасно! – Хюррем укоризненно покачала головой. Дочь была умна, хитра, но ее непоседливость и игривость часто приводили любимую жену султана в отчаяние. Как сможет она выжить в этом жестоком мире, который с ненавистью относится к женщинам? Тут недостаточно одного ума, нужен опыт. Хюррем вспомнила, какой болью и унижениями достался ей ее собственный опыт, и печальное облачко набежало на все еще прекрасное и гладкое лицо хасеки. Нет, ее дочь не должна повторить этих ошибок! Она все же вдолбит в эту хорошенькую головку все, что необходимо, пусть даже Михримах и будет недовольна.

– Я – дочь великого султана! – с гордостью возразила Михримах. – Зачем мне что-то еще?