Ибрагим хотел закрыть книгу, но она, взятая в руки, неожиданно распахнулась сама, словно обретя собственную жизнь.


О друг, о прекраснейший, сердце мое, душа моей души! Не произношу я имени твоего, но как стон вырывается оно из груди вместе с дыханием. И печаль моя, и тоска в этих звуках, меня обвиняя, к небесам улетают. О друг, слезы-предатели жгут мои щеки, выдавая глубоко сокрытые в душе мысли, что таятся в молчании и разрывают мое плененное сердце. Моя тоска по тебе подобна жгучей боли, что как рана терзает. Сколь же коротки для нашей страсти и сколь длинны для нашего мира были те ласы, лто дарил мне ты. Неужели их радость прекратится, оставив лишь горечь? Я не сожалею о своей душе, навеки тобою плененной, и не плачу я о горьком унижении, о друг!

Если бы хотел я разорвать те цепи, которыми ты навеки меня приковал, если бы расстался с тобой, сердце мое все равно в плену, оно полетит навстречу, чтобы с твоим жестоким сердцем навеки соединиться и стать одним целым. О друг, о мой возлюбленный, пусть тебе достанется радость, а мне страдания…


О, Аллах! Ведь когда-то эти слова Сулеймана назначались ему, Ибрагиму! И он бережно записал каждую буковку, чтобы не забыть ни единого мига счастья. Теперь ему представлялось, что все было давным-давно, а может, и не было вовсе, а лишь приснилось в блаженном сне жаркой летней ночью, когда листва на деревьях едва слышно нашептывает сладкие слова, сами собой складывающиеся в стихотворные строки. Но если это был всего лишь сон, то как бы ему хотелось никогда не просыпаться!

Ибрагим открыл резную шкатулку из драгоценного сандалового дерева – подарок богатого торговца из Манисы, осторожно достал небольшой серебряный футляр, украшенный тонким рисунком и мелкими рубинами. Камни, поймав в прозрачную алую глубину огонь свечей, вспыхнули кроваво, заиграли, отбрасывая розовые отблески, будто ожили. Из футляра Ибрагим извлек туго свернутый лист, распрямил его с великим бережением, как святыню, всмотрелся в мелкую, изысканную вязь.

Мой верный друг, жизнь смысла не имеет.

Любовь ушла. И нет былого лада.

Так соловей в неволе петь не смеет,

Лишенный сада.

Я на холмах тоски изнемогаю.

И день, и ночь – рыдания и муки.

С какой судьбой смириться мне – не знаю —

Со дня разлуки.

Не доверяй словам печальной песни,

Тебя сожгу палящих жалоб речью.

Но мой огонь в груди погаснет, если

Тебя не встречу.

Какие чувства без тебя пробудит

Подлунный мир от края и до края?

Но если и в раю тебя не будет —

Не нужно рая.

О, Аллах, в груди Ибрагима – пожар. Сердце его сгорает, сам он корчится в муках. Душа обращается в пепел, и слезы, источаемые глазами, охлаждают его до ледяной корки. Нет больше любви, она оставила несчастного, и лишь прогорающие угли страшной болью напоминают о том, что счастье – было.

Ибрагим вспомнил далекие дни, когда он с юным шахзаде убегал из дворца в Манисе и они вдвоем шатались по лесу, стреляли дикого зверя, ночевали под деревьями. У них была одна палатка на двоих, и прохладными ночами они прижимались друг к другу, как когда-то Тео прижимался к Нико в нищей рыбацкой хижине Парги. Но тут – другое. Если Нико радостно отзывался на прикосновения Тео, то Сулейман не допускал и мысли о каких-то иных отношениях, кроме дружбы. Но Ибрагим знал – ему не померещился огонек в прекрасных глазах шахзаде, он видел все признаки любви, рвущейся навстречу его собственному чувству.

Однажды ночью Ибрагим проснулся. Вокруг палатки ветер играл палыми листьями, шуршал ими, подбрасывал, уносил куда-то за деревья. Тихо перешептывались солдаты, охраняющие покой наследника престола. Полная луна светила так ярко с безоблачных небес, что даже в закрытой палатке не было полной тьмы, лишь мягкий полумрак, и шаловливые тени смещались, запутывая сознание. Эта игра ветра и теней заставила любовное томление юного Ибрагима вспыхнуть ярким пламенем, и он приник к Сулейману, нежно и настойчиво целуя пухлые губы, проводя пальцами по розовости безбородых еще щек, по широкому разлету бровей…

– Ложись спать, Паргалы, – сказал Сулейман спокойно, не открывая глаз. – Ложись спать. Сегодня длинная ночь, но завтра еще более длинный день. Он будет тяжелым, если не выспаться.

Ибрагим приник к плечу шахзаде, и плечи его дрожали от плача. Он был отвергнут.

– Ложись спать, – повторил Сулейман. И рука шахзаде бережно, но настойчиво оттолкнула молодого сокольничего.

– Мой повелитель! – пробормотал Ибрагим, задыхаясь в слезах. – Я… я… мой повелитель…

– Помни, Паргалы, я люблю тебя. – Тон шах-заде был странно равнодушен в противоположность словам. – Люблю и всегда буду любить. Никого нет ближе тебя, Паргалы. Не забывай об этом.

Ибрагим понял. Их любовь должна быть тайной, она должна оставаться такой же дружбой, какой была до этой ночи. Будто и не было ничего, и не прозвучало никаких слов. Он должен был похоронить свои чувства глубоко в сердце, никогда не выказывать их. Потому что иное – невозможно.

Но он надеялся. О, как горячо он надеялся, каждый день вознося молитвы к стопам Аллаха! Мечтал, что когда-нибудь невозможное станет реальностью.

Все, что получил Паргалы, лелея свою любовь, это брак с Хатидже Султан, сестрой Сулеймана. Политический союз, призванный ввести бывшего раба в правящую семью, придать ему высочайший из возможных статусов. Он стал великим визирем и зятем султана, но даже не обратил на это внимания. Ибрагим Паргалы по-прежнему оставался рабом повелителя, и, что бы он ни делал, все мысли его принадлежали только султану. Султану и рыжей змее, которая отогревалась рядом с сердцем повелителя. Ибрагим строил мечети и дворцы, покровительствовал поэтам и ученым, раздавал деньги нищим и кормил нуждающихся. Но все это было – для султана. Каждая ложка похлебки в бесплатной столовой, поддерживающая жизнь многих и многих в громадном городе, была – во славу султана. Великий визирь на самом деле продолжал оставаться лишь тенью. Но тенью, которая способна отбрасывать множество других теней.

К жене Ибрагим был равнодушен, но регулярно посещал ее ложе, исполнял супружеский долг, старательно отыскивая в ее лице черты брата. Но Хатидже была слишком вялой, незначительной, незаметной, в то время как Сулейман не затерялся бы и в огромной толпе. Лишь в глазах было некое почти неуловимое семейное сходство, и Ибрагим бывало часами вглядывался в глаза Хатидже, воображая, что перед ним Сулейман.

У них даже родился ребенок, который, правда, вскоре умер – он был так же слаб, как и его мать. Ибрагим огорчился этим, но не слишком опечалился. Ребенок от нелюбимой женщины… Жаль только, что Хатидже Султан с трудом перенесла горе. Она так и не оправилась после смерти младенца, винила себя, а больше всех винила мужа.

Все дело в том, что, несмотря на внешнюю незначительность, Хатидже Султан была достаточно проницательна, чтобы увидеть, на кого направлены чувства Ибрагима. И она ревновала, тем более мучительно, что ее ревность была столь же бесполезна и бесплодна, как и любовь, испытываемая Паргалы. Когда умер младенец, она швырнула в лицо мужу обвинение:

– Если бы ты больше думал о нас, а не о моем брате, наш сын был бы жив!

Ибрагим посоветовал ей быть более осторожной в мыслях, а тем более в речах. Ему-то все равно, но что подумает султан? И не пожелает ли он наказать того, кто высказывает подобную крамолу? Как может она, султанша, дочь султана и сестра султана, обвинять своего брата в подобных вещах? Ибрагим сделал вид, что не понял: Хатидже обвиняла вовсе не брата, а его самого. Конфликт утих, султанша затаила свое горе глубоко в сердце, но ее равнодушие к мужу сменилось стойкой неприязнью. Она даже пыталась просить у Сулеймана разрешения на развод, но султан настрого запретил и думать об этом. Государственные интересы превыше всего, а уж тем более – каких-то женских капризов.

– У тебя будут еще дети, – сказал Сулейман, и больше Хатидже Султан не заговаривала с братом о разводе.

Ибрагим вздохнул. У рыжей бестии не умирали дети. Она рожала каждый год и лишь расцветала от этого. У нее уже четверо детей, а она сохранила все очарование юности и даже неловкость девочки, что придает ей еще большую прелесть в глазах султана.

Хуже всего было то, что Ибрагим понимал султана. Он понимал, как можно было безоглядно и безвозвратно влюбиться в эту некрасивую наложницу, совсем неискусную в любовной науке. Он сам иногда просыпался ночами и видел в небе не звезды, а зеленоватые прозрачные глаза, над которыми вилась рыжая прядь. В его душе они были едины: Сулейман и Хюррем. Где один, там и другая. Вот только Хюррем отвергала его еще обиднее, чем сам султан. Если повелитель признавал за Ибрагимом право любить, то рыжая наложница лишь посмеялась над чувствами Паргалы, хоть и высказал он их невнятно – всего лишь предложил свою преданность. Но Хюррем заявила, что преданность его должна всецело принадлежать султану, а вовсе не наложницам, пусть даже и самым любимым для султана. Ибрагим знал, что она поняла его, так же, как понял и Сулейман. И не просто отказалась ответить на его чувства, но посмеялась над ними. И любовь, которую Паргалы испытывал к повелителю и его любимице, смешалась с темной, сочащейся гневом и желчью ненавистью. Он не смел ненавидеть султана, и вся эта тьма должна была обрушиться на Хюррем. На рыжую змею, которая не переставая жалила сердце, вызывая мучительную, непрекращающуюся боль…

Шербет явно горчил, и Ибрагим недовольно поморщился. Наверное, кому-то на кухне пришло в голову добавить в напиток освежающих трав, да положили слишком много. Нужно будет приказать, чтобы прекратили запихивать в его питье всякую дрянь. Если ему потребуется что-нибудь оздоравливающее, то он сам обратится к лекарям, без разных доброхотов. Все же это, скорее всего, не на кухне, а кто-то из евнухов перестарался. Эти гаремные слуги мнят о себе слишком много. Видно потому, что только им разрешено видеть султанских наложниц. Ибрагим давно заметил, что люди, причастные даже к самой крошечной тайне, начинают воображать себя весьма значительными.