Она перевела на меня полубезумный взгляд:

– Этого ведь нет в тексте?!

– Нет, – буркнула я, сбитая с толку. – Сони вообще уже нет в комнате, она вышла…

– Тогда зачем ты мне помешала?

И она вскинула голову, продолжив свой монолог.


ЕЛЕНА:

– Меня замучит совесть… Вот он бывает здесь каждый день, я угадываю, зачем он здесь, и уже чувствую себя виноватою, готова пасть перед Соней на колени, извиняться, плакать…


Эльжбета молчала. Мы смотрели друг на друга, и в этот момент у нас обоих навернулись слезы на глаза.

– Это я тебе должна была сказать… – прошептала я.

Но она не захотела говорить на эту тему.

С минуту в комнате царила тишина, потом Эльжбета спросила своим нормальным голосом:

– Ну и как? Наше чтение по ролям тебе хоть немного помогло?

– Мне досталась слишком маленькая роль, – ответила я.

Никаких объяснений она не потребовала, хотя я ей обещала все разъяснить. Такая уж она была, слишком тактичная. Я-то хотела, чтобы она начала допытываться, тогда мне легче было бы ей открыться. Мы обе искали дорогу друг к другу на ощупь. Одно бесспорно, все же потихоньку продвигались вперед.

Мой ответ был правдивым, я еще ничего о себе не знала, даже того, виден ли конец моему кризису. Крошечный проблеск, возникший во этой репетиции, определенно обнадеживал. Во всяком случае, если я вернусь к своей прежней форме, то никогда не забуду урока, преподанного мне в театре: никому нельзя доверять безоглядно, даже самой себе не всегда можно верить. Внимательнее я взглянула и на наш с Зигмундом супружеский союз. Эльжбета не настраивала меня против Зигмунда. Да, иногда она говорила очень горькие вещи, но говорила не в адрес Зигмунда, а по поводу мужчин вообще.

– Нет ничего глупее в жизни, чем питать иллюзии, – как-то раз сказала она. – Но большинство людишек этого не понимает.

Она грешила употреблением слов в прене бре жительно-уменьшительной форме. Это меня порядком бесило – я чувствовала в этом проявление высокомерия с ее стороны. Эльжбета не говорила – она изрекала. Отсюда «людишки, бабенки, мужичонки», и только Бог в ее устах всегда был Бог, а не боженька. Видимо, это был единственный случай, когда она признавала чье-то превосходство, даже власть над собой. Я до конца еще не поняла, какую роль в ее жизни играет религия, к которой она так внезапно обратилась. Не могла отделаться от ощущения, что она мечется в поисках цели, лихорадочно пытаясь заполнить образовавшуюся пустоту. Неожиданно решила вернуться в театр, и если бы только захотела, это возвращение могло бы быть вполне удачным. А что, если эта пустота образовалась в результате очередного расставания со сценой? Мне просто необходимо было узнать всю правду, докопаться до причины, по которой она сорвала премьерный спектакль и покинула театр. Я тешила себя надеждой, что когда-нибудь Эльжбета мне об этом расскажет. Но не сейчас, еще рано, если учесть характер наших с ней взаимоотношений – мы лишь на середине пути. В своем отношении к ней я тоже пока не определилась. Одно ясно, все началось с чувства вины перед ней. Но потом… потом для меня открылось, насколько мы с ней схожи, в том числе и по мировоззрению. А вскоре меня накрыло волной профессиональных страхов, и откуда-то взялось убеждение, что она мне поможет. Кто знает, не помогла ли уже? Понятно, что мой кризис заключался не в том, что я внезапно забыла, как надо играть, и что у меня вылетело из головы все, чему меня учили в театральной школе. В моем мозгу произошла какая-то блокировка, а во время нашей читки по ролям «Дяди Вани» вдруг немного отпустило. И у меня появилась надежда, что вскоре эти страхи совсем уйдут. Если бы на самом деле такое случилось, то произошло бы только благодаря ей, Эльжбете… Зигмунд мне не помог, даже выслушать меня не захотел, хотя, справедливости ради, надо отметить, что я не горела желанием выворачиваться перед ним наизнанку. На это инстинкта самосохранения у меня хватило. То есть, в общем-то, он был не так уж виноват, хотя в душе я продолжала обижаться на него. За то, что не сумел разглядеть меня по-настоящему. В том дурацком интервью журналистка задала ему вопрос: «Мужчины обожают быть первопроходцами в любой области, а здесь вам представился шанс сотворить из девушки женщину. Вас это возбуждает?» А Зигмунд ответил: «Тут я счастливчик, ибо речь идет и о сотворении из ученицы актрисы. Игра в Пигмалиона может быть действительно возбуждающей…» Я бы предпочла думать, что его высказывания подправила одаренная редакторша журнала, впрочем, как и мои. Но где-то в глубине чувствовала: это – его собственные слова. Быть может, если бы он выразился иначе, ну, к примеру, как тот влюбленный в сумасшедшую пятидесятилетнюю даму старик писатель: «Ты – это мой стиль!» Или вернее: «Она – это мой стиль!» Но Зигмунд сказал… он выразился именно так, в общем, плохо обо мне сказал, и я это запомнила. Мысленно я давала ему ответ на эти слова, и моя отповедь становилась все более многословной и вовсе не такой уж дружелюбной. Начать хотя бы с того, что его влияние на меня как на актрису было сильно преувеличено: я сама доходила до всего, сама училась многим вещам, к примеру находить внутреннее равновесие, стараться быть в ладу с собой. Мой талант был необузданным, не укладывался в рамки традиционной школы, Зигмунд скорее гасил его, нежели развивал. Эльжбета сказала, что моя роль в фильме удалась, потому что я быстро сумела избавиться от навязанной в школе актерской манеры игры. И кажется, она была права, поскольку, покинув стены моего учебного заведения, я почувствовала, что мне легче дышится… И Ирину сыграла, можно сказать, очень непрофессионально, но именно поэтому все так восторгались моей игрой. Зигмунд поначалу пытался меня укрощать, но потом сдался и позволил играть так, как я чувствую… В конце концов, его роль в моей актерской жизни свелась к тому, что он не мешал мне быть самой собой, не делал из меня бездушный автомат, который должен раз за разом повторять те театральные приемы и схемы, которым, как дрессированного мишку, меня обучали в течение нескольких лет. Это уже немало. Но так далеко от роли Пигмалиона… Моими настоящими учителями были те, великие актеры. Лонцкий, спектакль которого «Тартюф», записанный на кассету, я смотрела сотни раз. Или Януш Гайос, тоже мой учитель. В спектакле «Ужин в четыре руки» он прекрасно воплотил на сцене образ Баха. Каждый раз, ставя кассету с этой постановкой, я не могла сдержать восхищения, как актер с такой простоватой внешностью сумел передать зрителям все тончайшие оттенки сложных чувств своего героя. Незначительное движение лицевых мускулов, подрагивание губ, смех – все имело значение. В моем понимании он был гением. В театре я больше наблюдала за мужчинами, чем за своими партнершами. Зигмунд, разумеется, даже не догадывался об этом. Быть может, поэтому то, в чем он признался журналистке, было искренним. А на деле это означало вот что: я женился на молоденькой девушке, ибо для нее я – авторитет, она восхищается мной, заимствует у меня мой опыт и профессионализм, а я в свою очередь учусь у нее юношескому энтузиазму…

Мой юношеский энтузиазм, ха-ха-ха! А я ведь взвалила на свои плечи века разочарований и провалов моих предшественников, я, комедиантка, приняла в наследство их потаенные слезы и горечь поражений. Триумф невозможно складировать, как мед в ульях, он, будто ярко расцвеченная бабочка, вспархивает и улетает в небеса, это только провалы судорожно цепляются один за другой и множатся, множатся…

К сожалению, мне это уже знакомо. Я вышла замуж за Зигмунда, потому что влюбилась в него. Но он уже давно перестал быть для меня авторитетом. Да, я жалела этого вечно замотанного школьного преподавателя, который изо всех сил старался быть актером, но у него это не очень-то получалось. Примерно такими были мои мысли о нем. Но в тот день, когда во время генеральной репетиции «Кабалы святош» Зигмунд заиграл во всю силу, по-настоящему, я поняла, что именно этого мне в нем не хватало…


Разумеется, я не искала в ней мать, а она во мне дочь. Это была настоящая дружба – редкость в среде театральных артистов. Может, поэтому им были непонятны наши взаимоотношения, и о нас с Эльжбетой, как когда-то обо мне и Зигмунде, стали кружить омерзительные сплетни. Кстати, как раз в нашем с Эльжбетой случае можно было говорить об играх в Пигамалиона и Галатею…


Очередная репетиция, которой я так боялась, обернулась победой. Роль была у меня в руках, я вела ее крепко, не позволяя вырваться из-под моего контроля.

Коллега, игравший Воланда, лежал, вытянувшись во весь рост, на кровати, на нем была длинная рубаха, заплатанная на плече. В вырезе ворота светилось голое тело и висел искусно вырезанный из камня скарабей на золотой цепочке.

Репетиция в самом разгаре. Вхожу я. Гелла натирает колено Воланда мазью, а он держит в руках шахматную фигурку. Они с Бегемотом (его роль исполняет один из моих любимых партнеров) играют в шахматы. При появлении Маргариты кот прячется под кровать.


ВОЛАНД:

– Приветствую вас, королева, и прошу меня извинить за мой домашний вид.

Воланд берет длинную шпагу, наклонившись, шевелит ею под кроватью.


ВОЛАНД:

– Вылезай! Партия отменяется. Прибыла гостья.

Я:

– Ни в коем случае, мессир…


В эти слова я вложила все, что так долго искала и не могла найти. Эту фразу Маргарита сказала негромким, но ясным голосом, а потом улыбнулась.


МАРГАРИТА:

– Я умоляю вас не прерывать партии. Полагаю, шахматные журналы заплатили бы недурные деньги, если б имели возможность ее напечатать.


Эту реплику я произнесла тем своим, прежним голосом, который шел изнутри… Меня охватило чувство триумфа, но я изо всех сил старалась, чтоб другим это не было заметно. Однако они и прежде были глухи. Не обратили внимания на то, что со мной происходило, или же я была слишком хорошей дублершей самой себя.

Вернувшись домой после репетиции, я не находила себе места. Произошло чудо, а я не могла никому об этом рассказать. Даже Зигмунду. Одна лишь Эльжбета приняла близко к сердцу мои проблемы и согласилась порепетировать со мной у себя дома. Я считала, что это говорит о многом. Не до конца отдавая себе отчет в том, что делаю, я побросала в чемодан кое-какие вещи, будто повинуясь внутреннему приказу – явиться к ней домой с вещами. При этом не задумываясь о том, ухожу ли я от Зигмунда на время или навсегда.