— Когда начнется война — событие, которое, как вам, господа, и самим должно быть известно, надвигается на нас быстро и неотвратимо, — я открою бутылки, в которых содержится самый лучший cru[80] из всего того, что имеется в моем погребе, и приглашу вас, маршал, выпить за здоровье кайзера.

— Если такое произойдет, я буду иметь удовольствие приехать к вам по вашему приглашению и провозгласить тост за свою любимую родину — Францию. И если вы позволите мне дать вам совет, барон, то запаситесь эльзасским вином еще до того, как Эльзас снова станет французской территорией.

Маршал Комбель, любитель поязвить, человек, не лезущий за словом в карман, не мог не ответить на провокационный и оскорбительный выпад заносчивого болтуна барона Готт-фрида фон Кёльда, не желая, чтобы тот отбил у него охоту выпить коньяку. Стало уже обычным явлением, что на любом официальном собрании немцы, пользуясь тем, что едва ли не весь мир перестал прислушиваться к голосу разума, самоуверенно и во всеуслышание поздравляли друг друга с неизбежностью развязывания вооруженного конфликта в Европе. Брунштрих не был в этом отношении исключением. По правде говоря, этот замок казался мне миниатюрным театром, в котором люди различных национальностей и различных политических взглядов повторяли все то, что в это же самое время говорилось в правительственных учреждениях всего мира, на улицах всех городов, в гостиных всех домов. Брунштрих был идеальным местом для того, чтобы иметь возможность за один-единственный вечер прочувствовать всеобщую предвоенную атмосферу, которая, правда, в каждом конкретном регионе имела свои нюансы.

В тот вечер ужин прошел в спокойной обстановке, и между сменами блюд присутствующие развлекались разговорами обо всякой ерунде, все же стараясь не затрагивать ничьих болезненных мест. Однако после того, как подали кофе и большая часть присутствующих отправилась отдыхать, образовался уже более тесный круг и создалась атмосфера, весьма благоприятная для того, чтобы обсудить тему, которая волновала всех. Голубой зал вдовствующей великой герцогини Алехан-дры Брунштрихской вполне мог стать первым полем сражения надвигающейся войны. Старый маршал Комбель парировал выпады барона фон Кёльда с таким искрометным юмором, что его шуточки казались барону даже более оскорбительными, чем любой резкий ответ (впрочем, всему миру известно, что чувство юмора не является отличительной чертой немцев). Подойдя к ним, чтобы налить себе еще немного кофе, я заметила, что барон что-то бормотал себе под нос, готовя, видимо, новый выпад.

— Но Господь Бог ведь милосерден, и он, возможно, позаботится о том, чтобы у людей хватило здравого смысла не развязывать войну, — раздался из глубины гостиной голос какой-то дамы.

— Господь, конечно, милосерден, но есть сотни проблем, которые требуют немедленного и окончательного решения! — живо отреагировал барон, охотно ввязываясь в новую словесную перепалку.

— Не упоминайте всуе Господа, ибо мы не можем винить Его за недомыслие человеческое, — сказал тоном проповедника прелат католической церкви, который был завсегдатаем на праздничных мероприятиях, организуемых великой герцогиней, и которому вскоре предстояло обвенчать Карла и Надю.

— Единственное, что я знаю, — так это что мы отправим наших юношей на поля сражений и что нам затем пришлют оттуда списки погибших. Списки, в которых за бесстрастным перечислением имен будут скрываться разрушенные судьбы и несчастные семьи, — послышалось оттуда, где собрались женщины.

— Хм, малодушные дамочки! Идите, шушукайтесь в своих дамских салонах и предоставьте нам, мужчинам, разговаривать о благородном искусстве войны!

Барон Кёльд явно выделялся среди присутствующих своей заносчивостью, напыщенностью и высокопарными заявлениями. Этим он чем-то напоминал кайзера Вильгельма II.

— А я тоже считаю, что не следует сгущать краски, — вмешался в разговор юноша с тоненькими усиками, в смокинге безупречного кроя. — В конце концов, вся эта возня — лишь порождение разногласий, которые возникли между монаршими домами. Я позволю себе напомнить вам, что на похоронах Берти — ну, вы знаете, короля Эдуарда VII — присутствовало не больше и не меньше, как девять правящих монархов, а также их дяди, тети, двоюродные братья и сестры, племянники, племянницы и прочие родственники. Если все они уладят свои внутрисемейные проблемы, то война, я думаю, очень быстро закончится. Держу пари, что на следующее Рождество мы все будем уплетать индюшку у себя дома или же здесь, в Брунштрихе, — если, как и в предыдущие годы, наша дорогая хозяйка снова нас любезно пригласит в замок.

— В этом вы отчасти правы, юноша. Война продлится не дольше, чем требуется времени для того, чтобы выкурить вот эту гаванскую сигару, — кивнул барон, глубоко затягиваясь. — И подобная скоротечность, безо всякого сомнения, явится результатом военного превосходства Германии.

— Ради всех святых, я вас умоляю! Мы уже даже устали от бахвальства немецких вояк. Война и в самом деле будет короткой, однако причиной этому будет склонность кайзера недооценивать своих противников. Не успеет он и оглянуться, как увидит с пьедестала своей надменности, что немецкие войска терпят самое сокрушительное поражение за всю свою историю. Повторить 1870-й год им не удастся!

В салоне тут же начались оживленные словесные перепалки, причем на все более повышенных тонах. Однако я уже никого не слушала: одна из произнесенных нелепых фраз заставила сработать какую-то пружину в моем мозгу, и мой мозг стал лихорадочно искать логическую связь между парой десятков известных ему фактов и обстоятельств.

— Ты не нальешь мне немного кофе?.. Исабель… Исабель!

— Что?

Я оторвалась своих размышлений и, вернувшись к действительности, увидела рядом с собой Ричарда Виндфилда, держащего пустую чашку в руке.

— С тобой все в порядке? — спросил он.

— Да… Да. Послушай, Ричард, скажи мне одну вещь: кому известно, ради чего Карл и Надя должны пожениться?

Я прошептала этот вопрос очень тихо — так, чтобы его никто, кроме Ричарда, не услышал.

Ричард, не зная, к чему я клоню, слегка смутился, но все же ответил:

— Вообще-то… никому. Я хочу сказать, что никому, кроме них самих… Ну и, конечно же, об этом известно австрийскому императору, русскому царю, английскому королю, премьер-министру Великобритании, кэптену Каммингу. А еще мне… И тебе… А почему ты зада…

— Об этом не известно никому из близких родственников? — перебила я Ричарда. — Даже Алехандре?

— Нет, никому.

— Ara… Странно… Ты не мог бы дать мне свою сигару, ту, что торчит у тебя из кармана?

— Да, конечно. Держи, — сказал Ричард, вытаскивая из кармана своего пиджака гаванскую сигару. Лишь когда он уже протягивал ее мне, до него дошло, что эта моя просьба весьма странная. — А зачем тебе сигара? Ты же не куришь… Или куришь?

— Нет, не курю. Извини, я тебя покину.

Ничего больше не говоря, я оставила Ричарда наедине с его недоумением и вышла из салона, где ожесточенная дискуссия уже едва не перерастала в драку.


Дурное предчувствие вило себе гнездо, веточка за веточкой, в глубине моей души по мере того, как я отчаянно искала объяснение своим опасениям и оправдание — своим догадкам. Идя быстрым шагом по коридорам к своей комнате, я думала о том, что мне ужасно хотелось бы, чтобы моя интуиция — которой отнюдь не всегда можно было доверять — меня подвела. Зайдя в свою комнату, я тут же зажгла сигару, которую мне дал Ричард, положила ее на лежащий на туалетном столике поднос — как на пепельницу — и начала засекать время по своим часам.


— Войдите!

Ты был в своем кабинете. Ты стоял позади стола из красного дерева. Стоял, держа в руках раскрытую книгу и сосредоточенно ее читая…

Мне показалось, что мой взор затуманился.

Я заранее продумала, каким образом построю этот разговор, пытаясь ни в коем случае не допустить, чтобы нахлынувшие на меня чувства меня выдали. Борясь с охватившей меня тревогой и нервозностью — а также с гневом, — я подобрала слова, которые буду говорить, — слова, показавшиеся мне наиболее подходящими для того, чтобы продемонстрировать твердость и решительность, которых мне как раз не хватало.

— Мне нужно с тобой поговорить.

Еще до того, как самый обыкновенный твой взгляд дал моей слабости возможность проявить себя, я произнесла, с трудом заставляя себя не запинаться от волнения, фразы, которые знала наизусть:

— У меня есть для тебя послание: «Арьяман, йадйапйэте на пашйанти лобхопахата-четасах кула-кшайа-критам дошам митра-дрохе ча патакам». «Ослепленные жадностью, эти уж не видят, не различают в истреблении рода — скверны и в предательстве — преступленья», — перевела я тебе эти слова, хотя и знала, что ты прекрасно все понял и без моего перевода.

Твое лицо посерело, черты словно бы расплылись. Ты посмотрел на меня таким взглядом, что мне показалось, будто на меня подул ледяной ветер.

— Это послание — от Отто Крюффнера, — продолжала я. — Он положил листок с этими словами в известную тебе книгу незадолго до того, как ты его убил. Он знал, что ты станешь ее искать и что рано или поздно ее найдешь. Возможно, он догадался, что ты хочешь его убить, поскольку на охоте ты выстрелил в него не случайно, а специально. А в ту ночь… В ту ночь у тебя провалов уже не было. Ты использовал подушку, да? Благодаря подушке не было слышно выстрела. Потом ты начал манипулировать мной, как марионеткой. Ты обеспечил себе прекрасное алиби. И ты… Как ты мог так поступить? У тебя хватило хладнокровия выстрелить человеку в голову! Тебе не составило особого труда обеспечить себе алиби на тот момент, когда прозвучал второй выстрел — ну, или что-то на него похожее. Это ведь был не выстрел. Эта была обычная петарда, приведенная в действие при помощи своеобразного фитиля, который горел ровно столько, сколько тебе требовалось для того, чтобы разыграть небольшой спектакль, и представлял собой не что иное, как сигару. Затем, когда мы вдвоем прибежали в комнату Крюффнера, ты заставил меня поверить, что тебе стало дурно и что именно поэтому ты бросился в ванную. В действительности ты оставил там свое… приспособление и заскочил туда, чтобы его оттуда убрать. Теперь все сходится: запах табака в комнате, перо из подушки на полу, отсутствие надлежащих следов огнестрельного ранения на трупе… Теперь все сходится.