— Не думаете ли вы, что это испугает его? — насмешливо спросил Оскар. — Во всяком случае, господин Рунек стоит выше таких устарелых предрассудков, как благодарность и привязанность, и кто знает, в самом ли деле на его избрание так мало надежды? Он столько месяцев жил в Радефельде, свободный от всякого надзора, имея в своем распоряжении несколько сот рабочих; без сомнения, он заручился их голосами, а каждый из них найдет ему десять-двадцать приверженцев среди своих оденсбергских товарищей. Он не терял времени даром. И этого человека вы осыпали благодеяниями! Он обязан вам воспитанием и образованием, всем, что у него есть; вы дали ему место, возбудившее зависть всех ваших подчиненных, а он воспользовался им для того, чтобы втихомолку подкопаться под вас и сокрушить здесь, в Оденсберге, голосами ваших же рабочих.

— Вы считаете это возможным? — резко спросил Дернбург. — Об этом, я полагаю, нам нечего беспокоиться.

— Дай, Бог, но довольно уже и одной попытки. До этой минуты Рунек предпочитал хранить благоразумное молчание, хотя ему уже несколько месяцев назад было известно, в чем дело. Откроет ли это, наконец, ваши глаза, или вы все еще верите своему любимцу.

— Да, впрочем, Эгберт скажет мне все сам.

— Скажет, только не добровольно! Это будет тяжелая минута и для вас; я вижу, что одно предположение уже волнует вас, а между тем…

— Уйдите, Оскар, — мрачно перебил его Дернбург, — Эгберт может войти каждую минуту, а я хочу говорить с ним наедине, что бы ни вышло из этого разговора.

Он протянул барону руку и тот ушел; его глаза горели гордым, страстным торжеством; наконец-то он ступил на почву, на которой хотел стать полновластным хозяином, когда теперешний повелитель Оденсберга закроет глаза! Эрих добровольно уступал ему поле битвы, уезжая с женой в Италию; теперь горячие мечты барона о богатстве и власти могли осуществиться, а рядом с ними расцветало чудное, неизведанное им счастье! Еще немного — и горячо желанная цель будет достигнута.

Вильденроде вышел в переднюю; в ту же минуту противоположная дверь открылась, и он очутился лицом к лицу с Рунеком. Он невольно сделал шаг назад, инженер тоже остановился; он видел, что барон хочет пройти в дверь, но продолжал стоять на пороге, как будто намереваясь загородить ему путь.

— Вы желаете что-нибудь сказать мне, господин Рунек? — резко спросил барон.

— В настоящую минуту — нет, — холодно возразил Эгберт, — позднее — может быть.

— Еще вопрос, найдется ли у меня тогда время и охота вас слушать.

— Я полагаю, у вас найдется время!

Их взгляды встретились; глаза одного сверкали дикой, смертельной ненавистью, глаза другого были полны мрачной угрозы.

— В ожидании этого я покорнейше попрошу вас дать мне дорогу, вы видите, я хочу выйти, — высокомерно произнес Оскар.

Рунек медленно посторонился; Вильденроде прошел мимо него с насмешливой, торжествующей улыбкой. Его не пугала больше опасность, до сих пор темной грозовой тучей висевшая над его головой; если бы его противник и заговорил теперь, его не стали бы слушать; «тяжелая минута», наступившая там, в кабинете, должна была уничтожить его врага.

Войдя в кабинет, Рунек застал патрона за письменным столом; в поклоне, которым Дернбург ответил на приветствие молодого человека, не было ничего особенного, но когда тот вынул портфель и стал открывать его, он сказал:

— Оставь, это ты можешь сделать после; я хочу поговорить с тобой о более важных вещах.

— Я попросил бы у вас сначала несколько минут внимания, — возразил Рунек, вынимая из портфеля бумаги. — Работы в Радефельде почти окончены; через Бухберг проложен туннель, и вся масса воды, находящаяся в почве, направлена к Оденсбергу. Вот планы и чертежи. Остается только соединить водопроводную трубу с заводами, а это сумеет всякий, когда я оставлю свое место.

— Оставишь? Что это значит? Ты не окончишь работ?

— Нет, я пришел просить отставки.

Рунек избегал смотреть на патрона. Дернбург ничем не выразил своего удивления; он откинулся на спинку кресла и скрестил руки.

— Вот как! Разумеется, ты сам знаешь, что тебе следует делать, но я надеялся, что ты хоть доведешь до конца порученные тебе работы. Прежде ты не имел привычки делать что-нибудь наполовину.

— Именно поэтому я и ухожу; меня призывает другой долг, и я обязан повиноваться.

— И он не позволяет тебе оставаться здесь?

— Да.

— Ты имеешь в виду предстоящие выборы? — сказал Дернбург с ледяным спокойствием. — Ходят слухи, что социалисты хотят на этот раз выставить собственного кандидата, и ты, надо полагать, решил вотировать[7] за него. В таком случае мне понятно, почему ты требуешь отставки. Положение, которое ты занимал в Радефельде, и твои отношения со мной и моей семьей несовместимы с твоими поступками. Так долой их! Не будем скрывать, что здесь все дело только в борьбе со мной.

Эгберт стоял молча и опустив глаза. Очевидно, ему трудно было признаться, но вдруг он решительно выпрямился.

— Господин Дернбург, я должен открыть вам одно обстоятельство: кандидат, которого намерена проводить наша партия, — я.

— Неужели ты снисходишь до милости лично сообщить мне об этом? — медленно спросил Дернбург. — Я не надеялся на это. Сюрприз, который ты намерен был сделать мне, несомненно, вышел бы гораздо эффектнее, если бы я узнал имя кандидата из газет.

— Вы уже знали? — воскликнул Эгберт.

— Да, знал и желаю тебе успеха. Тебя нельзя упрекнуть в робости, и для своих двадцати восьми лет ты достаточно нахально добиваешься чести, которой я счел себя достойным, только когда мог опереться на долгую трудовую жизнь. Ты только что встал со школьной скамьи и уже хочешь, чтобы тебя подняли на щит, как народного трибуна.

Лицо Рунека то краснело, то бледнело.

— Я боялся, что вы именно так все воспринимаете, и это еще более затрудняет положение, в которое против моей воли поставило меня решение моей партии. Я боролся до последней минуты, но, в конце концов, меня…

— Вынудили, не правда ли? Понятно, ты — жертва своих убеждений! Я так и знал, что ты станешь прикрываться этим! Не трудись напрасно; я знаю, в чем дело!

— Я не способен на ложь и думаю, вы должны бы знать это, — мрачно сказал Эгберт.

Дернбург встал и подошел к нему вплотную.

— Зачем ты вернулся в Оденсберг, если знал, что наши убеждения непримиримы? Ты не нуждался в месте, которое я предложил тебе; перед тобой был открыт весь мир. Впрочем, что я спрашиваю! Тебе надо было подготовить все для борьбы со мной, расшатать почву под моими ногами, сначала предать меня в моих же владениях, а потом разбить наголову!

— Нет, этого я не делал! Когда я приехал сюда, никто не думал о возможности моего избрания; всего месяц тому назад возник этот план, и только на днях он окончательно утвержден, несмотря на мое сопротивление. Я не мог говорить раньше, это была тайна партии.

— Разумеется! Что же, расчет верен. Ни Ландсфельд, ни кто другой не имел бы ни малейших шансов на успех в борьбе со мной; попытка вытеснить меня неминуемо потерпела бы фиаско. Ты же сын рабочего, вырос среди моих рабочих, вышел из их среды, все они гордятся тобой; если ты внушишь им, что я не кто иной, как тиран, который все эти годы угнетал их, высасывал из них последние соки, если пообещаешь им наступление золотого века, это подействует; тебе рабочие, может быть, и поверят. Если человек, который был почти членом моей семьи, возглавит их, чтобы начать борьбу со мной, то уж, верно, их дело правое; они готовы будут головы свои прозакладывать, что это так.

Почти те же слова молодой инженер слышал несколько месяцев тому назад из уст Ландсфельда; он опустил глаза перед проницательным взглядом Дернбурга.

А тот, выпрямившись во весь рост, продолжал:

— Но до этого еще не дошло! Еще посмотрим, забыли ли мои рабочие, что я тридцать лет работал с ними и для них, всегда заботясь об их благе; посмотрим, так ли легко разорвать союз, укреплявшийся в продолжение целой человеческой жизни. Попробуй! Если кому это и может удаться, то только тебе. Ты мой ученик и, вероятно, знаешь, как победить старого учителя.

Эгберт был бледен как мертвец; на его лице отражалась буря, происходившая в его душе. Он медленно поднял глаза.

— Вы осуждаете меня, а сами на моем месте, вероятно, поступили бы точно так же. Я достаточно часто слышал от вас, что дисциплина — первый, важнейший закон для всякого большого предприятия; я подчинился этому железному закону, должен был подчиниться. Чего мне это стоило, знаю лишь я один.

— Я требую повиновения от моих людей, — холодно сказал Дернбург, — но не принуждаю их становиться изменниками.

Эгберт вздрогнул.

— Господин Дернбург, я многое могу стерпеть от вас, особенно в эту минуту, но этого слова… этого слова я не вынесу!

— Что делать, вынесешь! Чем ты занимался в Радефельде?

— Тем, в чем могу отчитаться перед вами и самим собой.

— В таком случае ты плохо исполнил свою обязанность, и тебя заставят искупить свою вину. Впрочем, к чему ворошить прошлое? Речь о настоящем. Итак, ты кандидат своей партии и принял оказанную честь?

— Да… так как это — решение партии. Я должен был покориться.

— Должен! — повторил Дернбург с горькой насмешкой. — В твоем лексиконе появилось слово «должен»! Прежде ты почти не знал его, прежде ты только «хотел». Меня ты счел тираном потому, что я беспрекословно не принял твоих идей относительно облагодетельствования народа; ты оттолкнул мою руку, которая хотела направлять тебя, требовал свободы, а теперь добровольно подчинился игу, которое закует в цепи все твои помыслы и желания, вынудит тебя порвать со всем, что тебе близко, заставит унизиться до роли изменника. Не горячись, Эгберт, это правда! Ты не должен был возвращаться в Оденсберг, если знал, что может наступить час, подобный настоящему; ты не должен был оставаться, когда узнал, что тебя хотят столкнуть со мной; но ты вернулся, ты остался, потому что тебе приказали. Называй это как хочешь, а я называю это изменой. Теперь иди, мы закончили.