– Безусловно, – ответила я. Какое мне до всего этого дело? Какое отношение ко мне имеет их развод?

– Борису сейчас придется нелегко, – сказал его отец. Я кивнула.

– Буду вам очень признателен, если вы сможете уделять ему больше времени.

– Конечно. Сделаю все, что в моих силах. – И подумала, не много ли на себя беру.

– Должен признаться, – немного смущенно, но с намерением договорить до конца, – если бы не вы, ему было бы гораздо труднее перенести эту историю.

– Я рада. Думаю, вы сами знаете, как я к нему отношусь.

Глава 6

Я не любила Уолтера – на этот счет я не обманывалась с самого начала; моя ошибка – довольно типичная для молодых девиц – заключалась в том, что я надеялась со временем полюбить его. После того как Хелен уехала, мы много времени проводили вместе, и мне это было приятно. Он изменился, повеселел и даже как будто помолодел. Предельно сдержанный прежде, теперь он словно раскрепостился, освободившись от давления Хелен. Охотно говорил со мной обо всем на свете. Меня это поразило – и доставило большое удовольствие, потому что он оказался интересным собеседником – к тому же моим единственным собеседником в то время. Воспоминания, жизненные наблюдения, изящные шутки, самые неожиданные сведения – с той самой субботы, когда он сообщил мне о предстоящем разводе, – они вырывались из него сплошным бурлящим потоком, иссякшим, как только мы поженились.

Каждую субботу я приходила к ним все раньше и задерживалась все дольше, так что иногда мне приходилось бежать бегом, чтобы не опоздать на свидание с Дэвидом. Когда потеплело, мы с Борисом много гуляли, и Уолтер присоединялся к нам. (К концу весны он, к нашему удивлению, получил права и стал вывозить нас на прогулки в машине, которая до тех пор стояла в гараже.) Я обнаружила, что он из тех, кто за свою жизнь накапливает огромное количество самой разнообразной информации и никогда ничего не забывает. Он рассказывал нам о статуях в Центральном парке и о том, по каким европейским образцам построена та или иная церковь в Нью-Йорке. Показывал старые кирпичные дома, которые когда-то принадлежали разным знаменитостям, и с сожалением сообщал, какие из этих домов пойдут на снос. Мне всегда казалось, что в Нью-Йорке какая-то часть города красива, какая-то безобразна, и не приходило в голову, что есть районы и богатые, и красивые, или богатые, но безобразные, или красивые, но неинтересные, или безобразные, но интересные и так далее – до бесконечности. Уолтер заставил меня по-новому взглянуть на город. Конечно, он не задавался такой целью, просто всегда рассказывал что-нибудь о Нью-Йорке во время наших прогулок. В музеях он часами говорил о картинах, скульптурах, прикладном искусстве и диорамах. Я была потрясена таким обилием информации и в полном соответствии с распространенным заблуждением приняла его эрудицию за глубокий ум. Время от времени он и сам удивлялся собственным познаниям.

– Боже мой, – восклицал он в таких случаях, – я и забыл, что когда-то знал это. Вы возвращаете мне память, Руфь.

Его рассказы не только давали пищу моему уму, но и отвлекали меня от грустных мыслей. Уже после того как мы поженились, мне стало казаться, что исторгавшийся из него бесконечный поток сведений – всего лишь защита от подлинного чувства, что Уолтер не может просто смотреть на статую и восхищаться ее красотой – вместо этого он спешно призывает на помощь свою эрудицию. Как и его неизменное «Я люблю тебя, Руфь», его обширные познания стали восприниматься мной как некий суррогат, заменяющий ему настоящую жизнь, настоящие, живые чувства. Но той весной и летом беседы с ним были для меня как подарок судьбы.

В начале июня Хелен Штамм уехала в Рено,[10] чтобы после официально зафиксированных шести недель раздельного проживания получить развод. Лотта окончила школу и отправилась с двумя подружками в Европу. А Уолтер пригласил меня на озеро – с ним и с Борисом. Я колебалась. Мне было понятно, что я нравлюсь ему и он может сделать мне предложение. Но поскольку не собиралась его принимать, то считала, что было бы нечестно привязывать Уолтера к себе, если я все равно не стану его женой. С другой стороны, открывалась такая прекрасная возможность уехать из города, из душной конторы Арлу, забыть о беременности матери. Осенью, а может и раньше, у матери родится ребенок. Осенью, несмотря ни на что, я досрочно сдам экзамен, получу диплом учительницы и начну работать в школе. Но мысль о том, что все лето придется работать у Арлу, а осенью, не отдохнув, окунуться в школьный кошмар, наполняла меня ужасом. Ад кромешный. Лучше сразу застрелиться.

А тут еще Дэвид.

– Дэвид, – сказала я. – Штаммы разводятся.

– М-мм. – Он лежал на моей кровати с газетой в руках.

– Он – Уолтер Штамм – с Борисом опять едет на озеро. Приглашает меня пожить там у них летом, как в прошлом году. В этот раз будет один Борис, без Лотты.

Дэвид посмотрел на меня и ухмыльнулся.

– Чем вызвана столь многозначительная улыбка?

– Сама знаешь.

– Ты, как всегда, самого высокого мнения обо мне. Он пожал плечами.

– Он джентльмен, Дэвид. Не предполагается, что я буду с ним спать. Он не для этого меня приглашает.

– И когда же отъезд?

Дай мне повод остаться, Дэвид. Если бы я знала, что все у нас наладится, я бы не поехала. Если бы я могла надеяться, что ты женишься на мне, ни за что бы не поехала.

– Не знаю, – ответила я. – Пока не решила.

Я ничего не решила и в следующие две недели. Пыталась вычислить, охладит ли его мое двухмесячное отсутствие или наоборот, как пишут в старинных трактатах о любви, в разлуке он полюбит меня еще сильнее. Я почти склонилась к последнему, когда он вдруг заявился ко мне утром посреди недели.

Я еще не встала – не хотелось начинать день. В дверь постучали. Думая, что это Рита, я набросила на плечи одеяло и открыла. На пороге стоял Дэвид. От радости я не обратила внимания на выражение его лица.

Значит, мне не надо никуда ехать.

Это была первая мысль. Мне не надо ехать на озеро, он пришел, потому что соскучился, может, попросит меня остаться, случилось что-то хорошее, я снова та, которую он любит, а не просто постоянная подстилка, теперь все будет хорошо. Неважно, в чем причина, весна ли виновата, или он сам наконец понял, как все у нас глупо и нелепо. Главное, это наконец случилось.

Но я ошиблась. Дело было не в весне, и не в любви, и не в романтических глупостях. Он пришел с известием, что умерла моя мать.

Когда отец вернулся с работы, она лежала в кровати и ей было уже совсем плохо; ее увезли в больницу и через час она умерла. Выкидыш, большая потеря крови; вероятно, она побоялась встать с кровати и позвать кого-нибудь на помощь – хотела сохранить ребенка.

– Говорила я ей – поставь телефон, – сказала я Дэвиду и заплакала.


Я стыдилась ее беременности, но, когда она умерла, меня стало преследовать чувство вины. Бесполезное, бесплодное чувство. Я пыталась урезонить себя, убедить, что все равно не могла ей помочь. Но все было напрасно.

Я поехала домой. Но прежде спросила Дэвида, правильно ли я делаю, и он ласково ответил: «Решай сама». Его нежность лишь усиливала чувство вины: ведь она была вызвана сочувствием к моей потере.

– Отец обо мне спрашивал? Дэвид покачал головой.

– Он разозлится, если я приду?

– Теперь он вряд ли сможет злиться.

Он хотел меня подготовить, но я не поняла.

Немного успокоившись, я надела черный костюм с белой блузкой, и мы вышли. Проехали несколько остановок на метро, потом шли пешком: мне надо было собраться с мыслями. Оказавшись в знакомом районе и даже увидев наш дом, я ничего не почувствовала. Но, взглянув на узкую лестницу, представила себе, как моя бедная мать, с огромным тяжелым животом, больная, усталая, поднимается по ней несколько раз в день, – и снова расплакалась. Рыдания душили меня, я совсем обессилела от слез, и Дэвид буквально втащил меня вверх по лестнице. Остановившись возле нашей двери, он постучал. Никто не ответил. Мы медленно поднялись на следующую площадку, к Ландау. Берта Ландау открыла дверь. Ее опухшие от слез глаза увидели сначала Дэвида, потом меня. В первый раз за много лет она посмотрела на меня без ненависти. И посторонилась.

Весь свет, проникавший в кухню, казалось, падал на белый стол у окна. За столом молча сидели два старика и держали в зябнущих руках стаканы с горячим чаем, пытаясь согреться. Один был отец Дэвида. Второй – мой. Они кивнули, и голова моего отца все продолжала часто-часто кивать. Я не могла оторвать от него взгляда и не двигалась с места, хотя Дэвид пытался за руку утащить меня в свою комнату.

Меня поразило даже не то, что отец так страшно постарел, но он стал в два раза меньше, словно усох. До сих пор не знаю, насколько изменился он, насколько поменялось мое восприятие, но он выглядел таким тщедушным, что я чуть не вскрикнула, сообразив наконец, кто передо мной. Он всегда был невысокого роста, пожалуй, пониже меня, но он никогда не казался мне маленьким – такой он был крепкий, осанистый, видный, во всем его облике чувствовались воля, характер. Теперь он стал не просто маленьким – он превратился в гномика. Усох, скукожился. Крохотный человечек, для которого окружающий мир слишком велик. Вполне подходящая компания для мужа Берты Ландау – тот всю жизнь был жалкий и затюканный.

Идя туда, я призывала на помощь всю свою выдержку. Думала, что придется на время забыть о ссоре с отцом, о своей обиде, чтобы иметь возможность попрощаться с мамой. Оказалось, и ссора, и обида уже ни для кого ничего не значат. Старик у стола, сморщенный, высохший, с безразличным видом кивающий головой, словно воочию увидел смерть и все остальное ему теперь безразлично, – этот старик не имел ничего общего с моим отцом, не имел отношения к нашей ссоре.

Я сказала:

– Здравствуй, папа.

Он перестал кивать, и я вошла в кухню. Дэвид вошел за мной и закрыл дверь. Раздался щелчок, словно ключ повернулся в замке. Мой отец взглянул на полупустой стакан на столе и осторожно отодвинул его. Я посмотрела на отца Дэвида. Его глаза задержались на мне и привычно скользнули вниз, к знакомой и безопасной поверхности стола.