И все-таки бывало – я возвращалась, а он читал в комнате или болтал на кухне с Ритой. Рита почти сразу дала мне понять, как ей нравится Дэвид, какой он «положительный». Она не задавала вопросов и не осуждала нас, скорее всего потому, что оба мы были вполне «нормальными и надежными». Я как-то сказала ей, что мы знакомы с детства, а в любви с детства есть что-то необыкновенно «положительное». «Нормальным» людям Рита прощала многое, чего не простила бы другим.

Мы с Дэвидом встречались каждую субботу. Иногда в городе, но если днем он работал в библиотеке, то оттуда шел ко мне и ждал, когда я вернусь после занятий с Борисом. Иногда мы ложились на часок вздремнуть, потом шли куда-нибудь поужинать, возвращались домой – и разговаривали, любили друг друга, опять спали и снова любили друг друга.

Это были странные вечера. Мы оба чувствовали себя одновременно непринужденно и скованно. О многом предпочитали не говорить, но это все равно тяготило нас, как и то, что времени для частых встреч у нас особенно не было. В результате Дэвид, который читал все газеты без разбора, пытался увести меня в мир чужих жизней. В прошлом году мы на занятиях немного говорили о деле Хисса,[8] и у меня сложилось ложное впечатление, что он невинная жертва маккартизма. Теперь Дэвид подробно рассказывал мне не только о Хиссе, но и о Юдифи Коплон, Уильяме Ремингтоне, Элизабет Бентли[9] и о «красных тридцатых».

Мы рассуждали о коммунистах, о гражданских правах, о международном праве, будто женаты лет двадцать. Но всегда с каким-то напряжением – словно последние несколько лет прожили в разлуке и мало что знали о жизни друг друга в эти годы.

В середине февраля разразился скандал из-за баскетбольной команды Сити-колледжа, соединив мир, в котором мы жили, с тем, о котором стремились забыть.


Странная штука споры. Я могу по пальцам пересчитать наши перепалки с Уолтером, которые заканчивались тем, с чего начались. Почти всегда спорящими движет злость, не имеющая к самому предмету спора никакого отношения, но готовая при малейшей возможности прорваться, завести разговор Бог знает куда и только лишний раз доказать, что ссора вспыхнула из-за пустяка, не стоящего выеденного яйца. В действительности, просто наступал момент, когда я уже не могла больше выносить его завуалированное ханжество; его коробило от моего упрямого желания заставить его смотреть правде в глаза. И мы набрасывались друг на друга и стояли насмерть в лютой схватке, одинаково губительной как для нас, так и для Истины.

Рассуждая о малообеспеченных слоях населения, Уолтер на самом деле намекал на то, что я обманом женила его на себе. Объясняя ему свое отношение к черным, я косвенно пыталась объяснить нечто совсем другое: что, по крайней мере, я, в отличие от него, не лицемерю. Говоря о мире в целом, мы, по существу, говорили о своем браке. Мы знали о себе намного больше и одновременно намного меньше, чем о мире, и пытались решать мировые проблемы в надежде докопаться до причин собственных неурядиц.

Однажды, увлекшись политикой и расовыми проблемами, Уолтер вдруг ляпнул какую-то глупость о прогрессивности еврейской общины и готовности евреев бороться за права негров.

– Уолтер, – ответила я, – больших расистов, чем евреи, я в жизни своей не встречала. Они любят негров до тех пор, пока те подвергаются гонениям. Им, видно, кажется, что это их как-то сближает.

– Ты хочешь сказать, что ты – явление уникальное. – С обидой в голосе. – И среди лиц еврейской национальности ты одна не расистка?

– Лиц еврейской национальности. Это звучит так… Говори лучше просто – евреи.

– Ты очень ловко уходишь от темы.

– Какой темы? О том, кто расист, а кто нет? А я никогда и не говорила, что я не расистка.

– Конечно, ты скажешь что угодно, лишь бы меня позлить.

– В данном случае это не так, – сказала я, и в этом была доля истины, но только доля; и разумеется, я заранее предвкушала, что он будет злиться.

По выражению моего лица он пытался понять, не смеюсь ли я над ним.

– Я не шучу, Уолтер. У меня полно предрассудков. Я бы тебе давно призналась, только ты не спрашивал.

– Как выяснилось, я много о чем тебя не спрашивал.

– Так надо было давно составить вопросник, Уолтер. Руфь, с кем ты? Отвечай как на духу. С грязными жидами-расистами или с передовыми лицами еврейской национальности, которые целуются с неграми?

Он сжался, словно от удара. Уолтер терпеть не мог прямоты, резких слов и ругательств. Он предпочитал наносить удары, не нарушая приличий. Это тоже искусство – вовремя намекнуть, что все его предают, не уточняя, кто именно эти «все». Или, выражаясь языком военных, прикинуться, что отступил с позиций и обратился в бегство с единственной целью – омрачить радость победителя, заставив его стрелять в спину безоружному противнику.

– А как же, – спокойно, с коварной уверенностью, – насчет твоей подружки – той девушки, что приезжала на озеро, когда ты первый раз была там с нами?

– Роды Уоткинс? – Про себя я отметила, что вопрос задан таким образом, словно мое положение с тех пор не изменилось. – А что насчет Роды? Во-первых, она была не моя подружка, а Мартина – очередная девчонка, с которой он спал.

– Ты делала вид, что она тебе нравится, – перебил он, шокированный моей грубостью.

– Она мне и нравилась.

– Ты относилась к ней с уважением?

– Она была очень неглупая. Образованная. Из хорошей семьи. Моей не чета. Вот на ком бы тебе следовало жениться. Она была бы лучшей женой, чем я. Ее мать – вполне респектабельная дама еврейской национальности, и отец тоже очень респектабельный. Такой большой черный респект…

– Хватит! – выкрикнул он.

Пробив эту ненавистную ледяную оболочку, я могла немного расслабиться и позволить себе что-то вроде раскаяния. Добровольная жертва воображаемой борьбы без противника.

– Прости, Уолтер. Я ударилась в мелодраму. Очень обидно, когда говоришь правду, а тебе не верят.

– Что ж, убедила, теперь я тебе верю. – Голос Уолтера звенит, как провода под напряжением.

– Может, и веришь, только боюсь, не тому, что есть на самом деле. Из того, что я сейчас говорила, еще вовсе не следует, что я именно так к этому отношусь.

– В самом деле? – Сдержанно, словно его это уже не касается.

– Да, Уолтер, в самом деле. Если я вижу на улице негра, я, представь себе, не думаю: Вон идет здоровый черный ниггер.

– А что ты думаешь?

– Как правило, ничего особенного. Просто вижу, что он черный.

– Тогда к чему было устраивать истерику? – Хладнокровная констатация моего безумия. – В конце концов, никто ведь не требует, чтобы ты не замечала очевидного.

– Видишь ли, все не так просто. – Почему я не могла уступить? – Например, если у человека светлые волосы, я ведь это тоже замечаю, но по-другому. Когда у Мартина с Родой разладилось, я думала: Вот ведь шлюха черная! Чего она воображает? Понимаешь? Я всегда помнила, что она черная. И в любой момент готова была поставить ей это в вину.

– Видимо, я был не прав, Руфь. Наверное, у тебя действительно к ним какое-то особое отношение, не как у других людей.

– Не знаю, Уолтер. Сомневаюсь, что это так уж нетипично. Тон притворно-небрежный. Мы поменялись ролями. Но спор – каковы бы ни были его истинные причины – такой же яростный, как прежде.

– Я всегда считал, что еврейский народ в силу своего исторического развития более восприимчив…

– О-о! – простонала я, не в силах терпеть его псевдоакадемический тон. – Большей частью как раз наоборот. Хотя посмотришь на девчонок – все мечтают заполучить дружка-негра. И я их даже где-то понимаю. В неграх в самом деле есть что-то такое… Я сама бегала на баскетбольные матчи в Сити поглазеть на них и думала, как они здорово смотрятся, как в них чувствуется мужчина.

Он был несколько шокирован, но промолчал.

– Все эти разговоры об их неотразимой сексуальности и врожденном чувстве ритма… Можно много чего наговорить, чтобы звучало научно и прилично, но все ведь сводится к одному: они меньше обременены интеллектом, чем все мы, остальные.

Уолтер, прищурившись, смотрел на воображаемую линию горизонта за моей спиной и делал вид, что обдумывает мои слова.

– Ты обобщаешь, – заявил он наконец.

Обобщения не всегда уместны. Только ведь без них не обойтись, если мыслить не слишком примитивными категориями…

Почему фразы, сказанные когда-то Хелен Штамм, не выходят у меня из головы? Когда на меня обрушивалась лавина ее бурного красноречия, я почти не воспринимала смысла отдельных предложений. Но потом, недели, месяцы, даже годы спустя, в самый неподходящий момент, когда мне лучше было бы закрыть глаза на самодовольную глупость Уолтера, обмануть себя, притвориться, будто не понимаю, что его слова – это мыльные пузыри без признака мысли, ведь мыслить он давно разучился, мне на память вдруг приходила какая-нибудь особенно ядовитая из ее по-мужски отточенных фраз, словно дождавшаяся своего часа и готовая поразить Уолтера куда больнее, чем я сама могла бы это сделать. Но именно поэтому я не могла воспользоваться этим оружием – это был бы запрещенный прием.

– Знаю, что обобщение, и даже не слишком удачное. – Предложение перемирия, возможно потому что вспомнила о Хелен или о скандале в связи с баскетбольным матчем и, конечно, о Дэвиде.

Уолтер не ответил. Не пожелал ни принять, ни отклонить протянутую руку.

– Почему ты так странно улыбаешься? – спросил он.

– Разве?

– Ты улыбаешься. – Капризным тоном.

– Наверное, вспомнила баскетбольный скандал с подкупом игроков в Сити-колледже. Мы тогда еще не были женаты. Помнишь?

– Очень смутно, – ответил Уолтер, который раньше восхищал меня тем, что помнил все до мелочей.

– Сначала арестовали троих ребят: двух евреев и одного цветного. А вообще-то в команде были четыре звезды, четвертый – тоже цветной. Помню, мы встретились с Теей в университете и она рассказала мне об этом. Это произошло месяца через два после… после того, как я ушла из дома. Так вот, родителей возмутило, что евреев арестовано в два раза больше, чем цветных. Подозревали, что дело нечисто. А ребята-евреи чуть не молились на этого Негра – с большой буквы – за то, что он спас их команду от полного позора. – Я опять улыбнулась. – Уж не знаю, что это – расизм? антисемитизм? – желать, чтобы кто-то другой оказался порядочным человеком.