Она так и сияет от наивного тщеславия и в глубине души удивлена, что на время её отсутствия «Ампире-Клиши» не закрылось…

– А я не изменилась, верно?.. Ой, какие красивые цветы! Разрешите?

И её цепкие пальцы воровки, когда-то ловко хватавшие апельсины с рыночных лотков, вытаскивают большую тёмно-красную розу прежде, чем я успеваю распечатать маленький конвертик, приколотый к огромному букету, который ждал меня на гримировальном столике:

МАКСИМ ДЮФЕРЕЙН-ШОТЕЛЬ.

в знак глубокого уважения

Дюферейн-Шотель! Так вот, оказывается, какая фамилия у Долговязого Мужлана. С того вечера, как мы выступали в их особняке, я, ленясь открыть справочник «Весь Париж», в мыслях называла его то Тюро-Данген, то Дюжарден-Бомец, то Дюге-Труин…

– Вот это клёвые цветы! – восклицает Жаден, пока я раздеваюсь. – Это от вашего друга? Я протестую с ненужной искренностью:

– Нет-нет! Это в знак благодарности… за один вечер…

– Как жалко, – говорит Жаден со знанием дела. – Это цветы от человека из хорошего общества. Тот тип, с которым я проваландалась все эти дни, тоже дарил мне такие…

Я не в силах не расхохотаться – Жаден, рассуждающая о качестве «цветов» и «типов», неповторима… Она краснеет под осыпающейся, словно мука, дешёвой пудрой и обижается.

– Чего это вы ржёте? Небось думаете, я свищу, что это был мужчина из общества? Спросите-ка лучше у машиниста сцены, у Каню, сколько монет я принесла вчера вечером! Вы только-только ушли.

– Сколько?

– Тысячу шестьсот франков, дорогуша! Это не брехня, спросите у Каню, он их видел.

Выражает ли моё лицо изумление? Сомневаюсь…

– А что вы будете с ними делать. Жаден?

Она беспечно вытягивает нити из обтрёпанного подола старого сине-белого платья:

– В кубышку не положу, это уж точно! Позвала в кафе всех рабочих сцены. Пятьдесят дала Мириам, чтобы она купила себе новую тряпку, она попросила в долг. А потом и другая подружка, и третья, стали плакаться, что они без гроша… Может, и правда… А, вот и Бути пришёл! Привет, Бути!

– А, загульная, явилась! Привет!

Бути, галантно убедившись, что я уже в кимоно, отворяет дверь моей гримуборной и, тряся протянутую Жаден руку, повторяет «привет-привет». Жесты его высокомерны, а голос нежный… Но Жаден тут же забывает о нём и, стоя за моей спиной, продолжает говорить, обращаясь к моему отражению в зеркале:

– Поймите, столько денег мне просто тошно иметь!

– Но… Вы купите себе новые платья… Хотя бы одно, чтобы заменить вот это.

Она откидывает тыльной стороной руки лёгкие прямые волосы, которые распадаются на пряди.

– Да что вы! Это платье ещё вполне послужит до постановки ревю. И что скажут они, увидев, что я бегаю на сторону, чтобы зашибить деньгу, и возвращаюсь сюда в пижонских платьях!..

Она права. Они – это её знаменитая здешняя публика, требовательная, ревнивая, которой она вроде бы изменила и которая готова ей это простить, но только если она вновь появится точно так же плохо одетой и плохо обутой и будет по-прежнему выглядеть дешёвой уличной девчонкой. Короче говоря, она должна быть точь-в-точь такой, какою была до побега, до своего проступка… Помолчав немного, Жаден снова начинает болтать, она явно в своей тарелке, несмотря на мрачное, напряжённое молчание Бути:

– Я, знаете, купила себе то, что мне было больше всего нужно: шляпу и муфту с шарфом. Но вы бы видели, какую шляпу! Я вам потом её покажу… Ну, пока! Бути, ты остаёшься?.. Учти, Бути, я теперь богатая. Я могу купить тебе всё что захочешь!

– Это слишком мало для меня, спасибо.

Бути ведёт себя подчёркнуто холодно, всем своим видом выражая неодобрение. Если бы я сказала вслух, что он любит Жаден, я стала бы всеобщим посмешищем. Поэтому ограничусь тем, что буду так думать.


Бути вскоре уходит, я остаюсь одна с букетом роз, большим, но вполне заурядным букетом, стянутым светло-зелёной лентой… Иного букета и не мог преподнести Долговязый Мужлан, а ведь именно таков мой новый поклонник!

«В знак глубокого уважения»… За последние три года я получила немало таких «знаков», признаюсь в этом со всей откровенностью, но никакого «уважения» я в них не замечала. И всё же эти «знаки» почему-то тайно тешат мою ещё неутраченную наследственную буржуазность, словно за ними не таится, каким бы «уважением» они не прикрывались, одно намерение, всегда одно и тоже.


В первом ряду партера я, несмотря на свою близорукость, замечаю господина Дюферейн-Шотеля-младшего. Он сидит прямо, словно аршин проглотил, с серьёзным выражением лица, а его чёрные волосы блестят, как шёлк цилиндра. Обрадовавшись тому, что я его увидела и узнала, он безотрывно следит за всеми моими движениями на сцене, поворачивая голову на собачий манер, вроде Фосетты, которая вот так глядит на меня, когда я одеваюсь, чтобы уйти из дому.


Идут дни. Ничто не меняется в моей жизни, кроме того, что появился человек, который терпеливо выслеживает меня.

Миновали рождество и Новый год. Шумное, лихорадочное веселье сотрясало наш кафешантан в рождественскую ночь. Больше половины зрителей были пьяны и все как один орали. С авансцены, где сидели дамы в сверкающих блёстками платьях, швыряли на галёрку мандарины и двадцатисантимовые сигары. Жаден, которая ещё с утра набралась, перепутала текст песни и принялась лихо отплясывать какой-то дикий танец, задирая юбку так, что были видны во всю длину чулки со спущенными петлями, а растрепавшиеся волосы шлёпали её по спине… Это был и вправду очень весёлый вечер, а хозяйка нашего заведения с величественным видом восседала в своей ложе и мысленно подсчитывала королевскую выручку, не спуская при этом глаз с бокалов на откидных столиках, привинченных к спинкам кресел…

Браг тоже напился как следует, в нём вдруг взыграла какая-то скабрёзная фантазия, он скакал за кулисами, будто маленький чёрный похотливый козёл, а потом в своей гримуборной сымпровизировал монолог человека, мучимого эротическими галлюцинациями. Он потешно отбивался от преследовавших его демонов, выкрикивая: «Ой, нет, хватит!.. Оставь меня!..» или: «Только не так, только не так!.. Ну ладно уж, один разок!..» и сопровождая это вздохами и стонами, словно его вконец истерзал сладострастный бес.

Что же до Бути, то он, скорчившийся от желудочных спазм, то и дело прикладывался к бутылке с подогретым голубоватым молоком…

Вместо рождественского ужина я съела прекрасный виноград, выращенный в теплице, который принёс мой старый друг Амон. Мы отпраздновали рождество вдвоём с Фосеттой – она грызла конфеты, присланные Долговязым Мужланом, а я боролась со своего рода ревностью – чувством, похожим на горе ребёнка, которого забыли пригласить на ёлку…

А что бы я, собственно говоря, хотела? Ужинать с Брагом, или с Амоном, или с Дюферейн-Шотелем? Бог ты мой, конечно, нет! Так что же? Я не лучше и не хуже других, и бывают минуты, когда мне хочется запретить людям веселиться в то время, как я тоскую…

Мои друзья, настоящие, верные, такие, как Амон, – об этом стоит сказать – все – неудачники, все живут в печали. Может быть, нас всех связывает что-то вроде «солидарности несчастья»? Нет, я так не думаю.

Мне скорей кажется, что я привлекаю и удерживаю возле себя меланхоликов, людей одиноких, обречённых на отшельническую жизнь либо на бродячую, вроде меня… Людей, похожих друг на друга…

Я переживаю эти пустяковые мысли, возвращаясь после визита к Марго.

Марго – это младшая сестра моего бывшего мужа. С детства она мрачно откликается на это забавное уменьшительное имя, которое идёт ей как корове седло. Она живёт одна, и всем своим обликом – седеющими, коротко стриженными волосами, блузой с русской вышивкой и длинным чёрным жакетом – удивительно похожа на нигилистку.

Разорённая мужем, угнетённая братом, обобранная своим поверенным в делах и обворованная слугами, она ушла в какую-то мрачную безмятежность, проявляющуюся одновременно в неизбывной доброте и в молчаливом презрении к миру. По укоренившейся издавна привычке её обкрадывать окружающие продолжают общипывать её ренту, и она, как правило, не препятствует этому, но иногда её вдруг охватывает бешенство, и тогда она выбрасывает на улицу свою кухарку из-за какой-нибудь жалкой морковки, из-за обсчёта в десять франков.

– Я не против, чтобы меня обворовывали, – кричит Марго, – но пусть это делают хоть элегантно.

Потом она на долгое время вновь замыкается в своём высокомерном презрении к окружающим.

В годы моего замужества я мало знала Марго, которая всегда была холодна, учтива и малословна. Её сдержанность не поощряла моей откровенности.

Однако в тот день, когда мой разрыв с Адольфом стал уже окончательным, она очень вежливо, без лишних слов, выставила из своего дома моего изумлённого мужа и с тех пор больше с ним никогда не виделась. Так я узнала, что в лице Марго приобрела союзницу, друга и поддержку – ведь это она ежемесячно даёт мне те триста франков, которые оберегают меня от нищеты.

– Прими их, не упирайся, – сказала мне Марго. – Ты не причинишь мне никакого урона. Это те же десять франков, которые ежедневно выцыганивал у меня Адольф.

Конечно, я не найду у Марго ни утешения, ни той весёлой атмосферы, которую мне рекомендовали для исцеления. Но Марго, несомненно, любит меня на свой лад – правда, обескураживающий, выражающий её отчаяние и порой приводящий в отчаяние и меня, особенно когда она предрекает мне печальный конец.

– Тебе, дочь моя, – сказала она мне сегодня, – здорово повезёт, если ты снова не влипнешь в историю с каким-нибудь господином в духе Адольфа. Ты создана, чтобы тебя сожрали, точь-в-точь как я. Ну что я как дура проповедую тебе, всё равно вернёшься на круги своя – сколько волка ни корми, он всё в лес смотрит. Ты ведь из тех, для кого одного Адольфа мало, опыт тебя ничему не учит.

– Я не перестаю вам удивляться. Марго, всякий раз всё та же обвинительная речь, – ответила я ей со смехом. – «Ты такая, ты сякая, ты из тех, кто… из тех, которые…» Дайте мне сперва согрешить, а уж потом будете на меня сердиться.