Сидони-Габриель Колетт

Странница

Часть первая

Половина одиннадцатого… А я уже готова, опять слишком рано. Браг, мой партнёр, – с его лёгкой руки я и попала в пантомиму – вечно ругает меня за это, не очень-то стесняясь в выражениях:

– Чёртова дилетантка! Спешит как на пожар. Если жить по-твоему, то уже в половине восьмого, за ужином, давясь салатом, надо начинать мазать морду тоном…

Три с половиной года работы в мюзик-холлах и театрах ничему меня не научили: я всегда бываю готова раньше, чем нужно.

Десять тридцать пять… Если я не раскрою сейчас эту книгу, читанную-перечитанную – она почему-то валяется на гримировальном столике, – или газету «Пари-Спор», которую костюмерша исчеркала моим карандашом для бровей, отмечая победителей, я окажусь наедине с собой, лицом к лицу с этой загримированной наперсницей, что уставилась на меня из глубины зеркала своими запавшими глазами, окаймлёнными жирной лиловатой подводкой. У неё розовые скулы того яркого тона, что у садовых флоксов, и красные в черноту губы, блестящие, будто лакированные… Она долго-долго глядит на меня в упор, и я знаю, что она вот-вот заговорит… Она скажет мне:

«Неужели это ты?.. Совсем одна, в этой камере с белыми стенами, которые нетерпеливые руки, заточённые здесь, не знающие, чем заняться, исчертили сплетёнными инициалами и непристойными наивными рисуночками. На этих алебастровых стенах чьи-то ногти, покрытые алым лаком, как твои, процарапали какие-то знаки – как бы вырвавшийся из подсознания вопль одиночества… Вот у тебя за спиной явно женская рука начертила: Мари… Росчерк в конце слова взмывает вверх, будто крик… Неужели это ты, совсем одна, под этим гудящим потолком, который сотрясается, словно корпус работающей мельницы? Почему ты здесь совсем одна? Здесь, а не в другом месте?..»

Да, это опасные минуты прозрения… Кто постучит в дверь моей гримуборной? Чьё лицо заслонит меня от глаз моей загримированной наперсницы, которая следит за мной из глубины зеркала?.. Его Величество Случай, мой друг и властелин, надеюсь, окажет мне милость и пришлёт вестников из своего сумбурного царства. Я теперь верую только в него и в самоё себя. Но главным образом, конечно, в него, ведь он всякий раз успевает вытащить меня из воды, когда, захлебнувшись, я иду ко дну, хватает меня, словно пёс, за загривок и трясёт, чуть прокусив зубами мою шею… Так что при каждом приступе отчаяния я жду теперь не своего конца, но приключения, маленького банального чуда, того, что соединит блестящим колечком разъятую цепь моих дней.

Это вера, настоящая вера, с её подчас наигранным ослепленьем, с лицемерием её отрешений от всего на свете, с упрямой надеждой даже в тот миг, когда орёшь не своим голосом: «Все меня оставили, все, все!..» И в самом деле, когда я в сердце своём назову Его Величество Случай иным именем, то стану образцовой католичкой.


Как вздрагивает пол там, наверху! И не удивительно, ведь холод собачий: русские танцоры усерднее обычного бьют чечётку, чтобы согреться. Когда они все вместе хриплыми фальцетами заорут «И-ех!», будет одиннадцать десять. Здесь я узнаю время не по часам. Всё выверено до минуты, и так целый месяц, безо всяких сбоев. Десять часов – я прихожу. Госпожа Кавалье поёт три песни: «Бродяжки», «Я целую тебя на прощанье», «От горшка два вершка». Антоньев со своими собачками – десять двадцать две. Выстрел, лай – это кончается номер с собачками. Скрежещет железная лестница, кто-то кашляет – это спускается Жаден. Кашель прерывается проклятьями, потому что всякий раз она наступает на подол своего платья, это уже стало каким-то ритуалом. Десять тридцать пять – выступает куплетист Бути. Десять сорок семь – русские танцоры. И, наконец, одиннадцать десять – я!

Я… Мысленно произнеся это слово, я невольно поглядела в зеркало. И в самом деле, это я сижу здесь с ярко нарумяненными щеками и подведёнными синим карандашом глазами, густая краска на веках оплывает от жары… Неужели я буду ждать, пока весь мой грим не потечёт? Буду ждать, пока моё отражение не превратится в разноцветную расплывшуюся кляксу, прилипшую к зеркальному стеклу, словно какая-то нечистая слеза?

Ну и холод, зуб на зуб не попадает! Я зябко потираю руки, какие-то серые от холода под тонким слоем жидкого тона, который, застывая, покрывается, словно паутиной, сеткой мелких трещин. Чёрт возьми, да батарея же просто ледяная! Ведь сегодня суббота, а по субботам здесь не топят – пусть, мол, весело галдящие, подвыпившие простолюдины согревают зал своим дыханием. А об артистах в гримуборных никто не думает. От удара кулака затряслась дверь, и даже в ушах у меня зазвенело. Я поворачиваю ключ и впускаю своего партнёра Брага. Он уже в костюме румынского бандита и искусно загримирован «под загар».

– На выход!

– Знаю. Заждалась уже. Тут околеешь от холода.

На верхних ступеньках железной лестницы, ведущей на сцену, сухой, пыльный, горячий воздух окутывает меня, как удобный, но грязный плащ. Пока Браг педантично следит за тем, чтобы всё поставили где положено и чтобы не забывали приподнять у задника софит, изображающий свет заходящего солнца, я машинально смотрю в светящийся глазок в занавеси.

Обычная субботняя публика в самом популярном кафешантане этого района. Зал погружён в полутьму, направленные на сцену прожектора его плохо освещают, и вы могли бы смело биться об заклад на сто су, что не увидите там ни одного белого воротничка, ну просто ни единого, от первого ряда партера до галёрки. Рыжеватое облако табачного дыма висит в воздухе, распространяя отвратительный запах погасших трубок и дешёвых сигар, которые курят где-то в отдалении. Зато на авансцене – настоящий цветник… Прекрасная суббота! Но, как говорит малютка Жаден:

– Плевать я на это хотела, мне со сбора не платят!

С первых же тактов нашей увертюры я чувствую себя легко, словно заново рождённой, невесомой и свободной. Облокотившись о нарисованный на заднике балкон, я безмятежно гляжу на грязный пол (земля и глина, принесённые на подмётках башмаков, пыль, клочья собачьей шерсти, раздавленная канифоль, – всё это толстым слоем покрывает планшет сцены, на который я через несколько секунд должна буду стать голыми коленями) и вдыхаю химический запах искусственной красной герани. С этого мига я себе больше не принадлежу, всё пойдет как положено. Я знаю, что не споткнусь во время танца, что не зацеплю каблуком подол юбки, что упаду как подкошенная, когда Браг грубо швырнёт меня на пол, но при этом не окровавлю себе локтей и не расквашу нос. И мускул не дрогнет на моем лице, когда в самый драматический момент молоденький рабочий сцены, стоя в кулисах, начнёт, как всегда, производить губами громкие физиологические звуки, чтобы заставить нас засмеяться… Бьющий в глаза свет прямо выталкивает меня вперёд, музыка управляет моими движениями. Таинственная дисциплина сцены порабощает меня и одновременно защищает… Всё идет хорошо.

Всё идет даже очень хорошо. Необузданная публика субботнего вечера наградила нас рукоплесканиями, криками «Браво!», свистом, восторженными воплями и громкими непристойностями, которые выкрикивали, конечно же, в знак одобрения. А я даже получила грошовый букетик – он угодил мне прямо в губы, – букетик блёклых, анемичных гвоздик, которые цветочница прежде, чем уложить в свою корзинку, окунает в окрашенную воду, чтобы придать им хоть какой-то цвет… Я уношу его домой, приколов к отвороту жакета; он пахнет перцем и псиной. Уношу я и записку, которую мне только что передали:


«Мадам, я сидел в первом ряду партера. Ваш мимический талант заставляет меня предположить, что вам присущи и другие таланты, куда более изощрённые и захватывающие. Не доставите, ли вы мне удовольствие поужинать сегодня со мной…»


Внизу стоит: «Маркиз де Фонтанж». Бог ты мой! Да-да, именно «маркиз», а записка написана в кафе «Дельта»… Сколько отпрысков дворянских семей, казалось, давно уже угасших, обжились теперь в том кафе?.. Как это не покажется неправдоподобным, но я просто носом чую, что этот маркиз де Фонтанж состоит в близком родстве с неким графом де Лавальер, который на прошлой неделе приглашал меня на файф-о-клок в свою холостяцкую квартиру. Банальное жалкое враньё. Но в нём сказывается романтическая тяга к светской жизни и уважение к родовым гербам, которое ещё живо в этом шумном квартале шалопаев и забулдыг в видавших виды кепках.


С глубоким вздохом, как обычно, захлопываю я за собой дверь своей квартиры на первом этаже. От усталости? Или от того, что можно наконец расслабиться? От облегчения или от страха одиночества? Не будем уточнять, не будем!

Что со мной нынче вечером?.. Должно быть, всё дело в этом декабрьском ледяном тумане. Иголочки инея дрожат в свете газовых фонарей, окружая их радужными ореолами, и тают на губах, оставляя во рту едкий запах креозота. К тому же этот новый район, раскинувшийся за площадью Терн, в котором я сейчас живу, весь белый, оскорбляет взгляд и угнетает сознание.

В зеленоватом свете фонарей моя улица в эти ночные часы как бы выставляет напоказ гладкую штукатурку своих домов цвета пралине, цвета кофе Мокко и жёлтой карамели – они похожи на оплывший кремовый торт, в котором вместо кусочков нуги белеют блоки бутового камня. Даже мой дом, стоящий чуть на отшибе, выглядит каким-то «невсамделишным», однако его новые стены и тонкие перегородки дают за умеренную плату вполне комфортное прибежище «одиноким дамам» вроде меня. Когда ты – «одинокая дама», то есть являешься для домовладельцев парией, внушаешь им ужас и отвращение, то не приходится особо выбирать, живёшь где попало и вдыхаешь запах сырой извёстки… Дом, в котором я живу, великодушно приютил целую колонию «одиноких дам». Квартиру на бельэтаже занимает официальная любовница Яна – главы автомобильной фирмы «Авто Ян». Над ней живёт холёная и избалованная подруга графа де Бравай. Ещё выше – две сестры-блондинки, к которым ежедневно приходит один весьма респектабельный господин из высоких промышленных кругов. А самую верхнюю квартиру занимает гулящая девка, которая не знает покоя ни днём, ни ночью, словно взбесившийся фокстерьер. От неё всё время доносятся какие-то крики, кто-то там барабанит на пианино, кто-то поёт, а из окон швыряют на улицу пустые бутылки.