– Шестьсот граммов!.. Благодарю тебя, но у меня слишком маленькая квартира.

Он смеётся в ответ и не настаивает. Я хорошо знаю этих породистых сучек весом в шестьсот граммов, которых продаёт Стефан. В каждой – не меньше трёх кило. Но это не бесчестность, это коммерция.

Что он будет делать, танцовщик Стефан, когда болезнь изъест его второе лёгкое, когда он уже не сможет танцевать и спать со своими замужними подругами, которые покупают ему сигары, галстуки и платят за его аперитивы в кафе?.. В какой больнице, в какой богадельне найдёт последний приют его красивая опустелая оболочка?.. Ох! Как всё это невесело, и как невыносимо сознавать, что столько людей в беде!..


– Привет, Бути! Привет, Браг… Известно что-нибудь о Жаден?

Браг молча пожимает плечами, всецело поглощённый подводкой бровей, для чего он использует тёмно-лиловый цвет, потому что «так получается более свирепый вид». У него есть особый синий карандаш для нанесения морщин, особая красно-оранжевая краска для внутренней стороны губ, особый охристый тон для лица, особый жидкий кармин для крови, а главное – особые белила для маски Пьеро, «секрет которых, – уверяет он, – я бы не выдал и родному брату!» Впрочем, он очень ловко управляется со своим гримом, несмотря на свою манию многоцветия, которая является единственной комической чертой этого умного, пожалуй, даже чересчур серьёзного мима.

Бути, худой как жердь, в широченном клоунском балахоне, делает мне таинственный знак.

– Я видел её, нашу малютку Жаден. На бульваре, с каким-то типом. Вот такие перья на шляпе! Вот такая муфта! А морда, и не говорите!.. За сто франков в час!

– Если она и в самом деле получает сто франков за час, то жаловаться ей не приходится, – рассудительно заметил Браг.

– Не спорю, старик, но, поверь, недолго ей гулять на бульваре. Эта девчонка не знает цены деньгам, я давно за ней наблюдаю. Она со своей матерью живёт в одном дворе со мной…

Из моего гримировального загона, сквозь распахнутую дверь уборной Брага я вижу симпатягу Бути, который вдруг замолчал, так и не закончив фразы. Он поставил запечатанную бутылку с молоком, чтобы его согреть, на трубу отопления, которая проходит на уровне пола через все гримуборные. Густой красно-белый клоунский грим скрывает подлинное выражение его лица. И всё же мне кажется, что с того дня, как Жаден исчезла, Бути стал мрачнее обычного.

Чтобы покрыть белым тоном плечи и колени, которые все в синяках, – Браг не очень-то бережёт меня, когда швыряет наземь, – и попудрить их, я притворяю свою дверь. Впрочем, я не сомневаюсь, что Бути больше ничего не скажет. Как и все здесь, как и я сама, он никогда не говорит о своей личной жизни. Из-за этого молчания, из-за этой неизменной деликатной стыдливости я не смогла верно оценить своих товарищей, когда начала работать в мюзик-холле. Самые экспансивные и тщеславные говорят о своих успехах и честолюбивых надеждах с непременным пафосом и полным отсутствием юмора. Самые злые позволяют себе поносить на чём свет стоит и заведение, в котором работают, и своих товарищей по сцене. Самые болтливые пересказывают остроты, услышанные ими на подмостках или за кулисами, и только, может быть, один из десяти испытывает потребность сказать: «У меня жена, двое детей, моя мать хворает, моя подружка мучает меня…»

Молчание, которое они хранят по поводу своей личной жизни, – это как бы вежливая форма сказать вам: «Всё остальное вас решительно не касается». Едва успев снять грим и надеть платок или шляпу, они расходятся в разные стороны с поспешностью, продиктованной и гордостью, и скрытностью в равной мере. Почти все они удивительно горды и бедны. Даже аккомпаниатора никто в мюзик-холле к себе не приближает. Симпатия, которую я испытываю ко всем моим товарищам по сцене, никому не отдавая предпочтения и никак её не выражая, возрастала за эти три года по мере того, как я их лучше узнавала.

Артисты кафешантана… Как плохо их знают, как все их незаслуженно чернят, как никто не хочет их понять! Наивные фантазёры, неукротимые честолюбцы, они исполнены нелепой старомодной веры в Искусство. Только они, последние из актёрской братии, смеют ещё утверждать со священным трепетом в голосе:

– Артист не должен… Артист не может принять… Артист никогда не согласится…

Да, слов нет, они горды, потому что, если у них и срывается с языка «Ну и гнусная же профессия!» – или: «Вот проклятая жизнь!», я никогда не слышала, чтобы кто-нибудь прошептал: «Я несчастен…»

Они горды и готовы к тому, чтобы существовать для мира только один час из двадцати четырёх часов суток! Ведь несправедливая публика, даже если она им аплодировала, тут же их забывает. Какая-нибудь газета может с нескромной настойчивостью день за днём следить за жизнью мадемуазель Икс из Комеди Франсез, и её высказывания по поводу моды, политики, кухни и любви будут еженедельно развлекать миллионы бездельников во всём мире. Но вот вы, бедный милый Бути, такой умный и нежный, – кому придёт в голову интересоваться, что вы делаете, о чём думаете, о чём молчите, когда вас поглощает полночная тьма и вы торопливо шагаете по бульвару Рошешуар, такой тощий, чуть ли не прозрачный, в своём долгополом пальто в английском вкусе, купленном на распродаже в «Самаритэне»?

Уж в который раз перемалываю я в мыслях своих все эти невесёлые дела. А мои пальцы тем временем делают свою обычную работу: жирный белый тон, жирный розовый, пудра, румяна, коричневые тени, красные, чёрные… Едва я кончаю гримироваться, как слышу, что острые когти скребут дверь моей уборной. Я тут же её отворяю, потому что узнаю настойчивую лапу маленького брабантского терьера, который «работает» в первом отделении нашего спектакля.

– Это ты, Нелли?

Она входит уверенная, серьёзная, словно секретарша, пользующаяся доверием начальства, и милостиво разрешает погладить свою шерсть на рёбрах, всё ещё вздрагивающую после выступления, в то время как её зубы, пожелтевшие от возраста, разгрызают сухое печенье. У Нелли рыжая лоснящаяся шерсть, чёрная обезьянья мордочка и блестящие красивые беличьи глаза.

– Дать ещё печеньице, Нелли?

Хорошо воспитанная, она соглашается без улыбки. В коридоре Нелли ожидает её семья. Она состоит из высокого поджарого господина, молчаливого и непроницаемого, который никогда ни с кем не перекинется словом, и двух светлых колли, хорошо воспитанных и очень похожих на своего хозяина. Откуда взялся этот человек? Какие дороги привели сюда его и этих собак, похожих на трёх разорившихся князей? Жест, которым он снимает шляпу и кланяется, изобличают в нём светского человека, так же как и его резко очерченное продолговатое лицо… Мои товарищи, которые всё подмечают, за глаза называют его «великим князем».

Он терпеливо ждёт в коридоре, пока Нелли справится с крекером. Нет ничего более печального, более достойного и более надменного, нежели этот человек и его три собаки, горделиво принявшие свою судьбу странников.

– Прощай, Нелли!

Я притворяю дверь и прислушиваюсь к удаляющемуся стуку когтей по доскам пола… Увижу ли я её ещё когда-нибудь? Ведь сегодня как раз две недели, как идёт наша программа, и, быть может, заканчивается контракт номера «Антоньев и его собаки». Куда они теперь направятся? Где будут блестеть красивые карие глаза Нелли, которые мне как бы говорят: «Да, ты меня гладишь… Да, ты меня любишь… Да, у тебя есть для меня пачка крекеров… Но завтра или там послезавтра мы уедем. Не жди от меня ничего, кроме простой вежливости милой собачки, которая умеет ходить на передних лапах и делать сальто-мортале. Нежность, так же как и отдых, и чувство уверенности в завтрашнем дне, для нас – недоступная роскошь…»


Если небо ясное, то с восьми утра до двух часов дня в окна моей квартирки на первом этаже дома, зажатого, словно скалами, огромными новостройками, попадает солнце. Сперва сверкающий мазок задевает мою кровать, потом он увеличивается, становясь как бы квадратной скатёркой, и тогда перина на моих ногах посылает на потолок тёплый розовый отсвет… И я, нежась в постели, жду, чтобы солнце доползло до моего лица и ослепило меня сквозь прикрытые ресницы, и тогда тени прохожих за окном скользят по мне, словно синие крылья. А потом я либо вскакиваю с постели, заряженная энергией утра, чтобы начать лихорадочно обихаживать мою собаку, мыть ей уши и расчёсывать жёсткой щёткой её шерсть, чтобы она блестела… Либо пристрастно разглядываю в неподкупном свете дня огорчительные знаки, которые уже запечатлелись на моём лице: сухой муар век, горькие складки, появляющиеся в уголках рта, когда я улыбаюсь, и тройной ряд морщинок вокруг шеи, называемый ожерельем Венеры, который чья-то незримая рука с каждым днём прорезает всё глубже и глубже.

Этот придирчивый осмотр и прервал сегодня своим появлением мой партнёр Браг – как всегда, оживлённый, серьёзный и наблюдательный. Я принимаю его безо всяких церемоний, словно у себя в гримуборной, накинув лишь крепоновое кимоно, к тому же разукрашенное в один из дождливых дней отпечатками лап Фосетты в виде четырёхлепестковых сероватых цветков… Для Брага мне не надо ни пудрить нос, ни увеличивать синей чертой разрез глаз… Браг глядит на меня только во время репетиций, чтобы сказать: «Не делай этого жеста, это неизящно… Не запрокидывай голову с раскрытым ртом, ты становишься похожей на рыбу… Не моргай глазами, как белая крыса… Не верти задом, ты же не кобыла…»

Пусть не первым шагом, но первым своим движением на сцене я уж, во всяком случае, обязана Брагу, и если я до сих пор исполнена к нему доверия ученицы, то и он не упускает случая напомнить мне, что я всего лишь способная любительница. Иными словами, он всегда проявляет нетерпимость в споре со мной, ему важно настоять на своём. Вот он входит, привычным движением приглаживает волосы на затылке, словно поправляет парик, и так как его свежевыбритое каталонское лицо выражает заинтересованную серьёзность, столь для него характерную, я не могу понять, с доброй ли он пришёл вестью или с дурной… Он разглядывает солнечное пятно, как драгоценный предмет, затем поворачивается к окнам и спрашивает: