Сказать ему, о чём он сейчас думает, чтобы его окончательно смутить? Стоп! Я чуть было не совершила ещё одну ошибку. Он вовсе не смутится. Он с восторгом выслушает чтение его мыслей и будет горячо восхвалять моё искусство ясновидения, чреватое любовью!.. Что он ожидает теперь? Что я брошусь в его объятия? Ничто не может удивить влюблённого. Как мне хотелось бы, чтобы его сейчас здесь не было… Я борюсь с желанием отдохнуть, расслабиться, поднять руку и крикнуть: «Чур-чура! Я больше не играю. Я не умею играть в эту игру. Если у меня появится охота, мы когда-нибудь начнём её снова, но сейчас у меня нет сил вам подыгрывать, вы же видите, я всё время попадаю впросак…»

Он сосредоточивает свой пристальный взгляд то на моих приопущенных веках, то на губах, словно читает у меня лице мои мысли… Вдруг он встаёт и отворачивается, видно, почувствовав всю нескромность своего взгляда:

– Прощайте, Рене, – говорит он, понизив голос. – Извините, что я так засиделся, но Амон посоветовал мне…

Я протестую в светском замешательстве:

– О, пустяки, это не страшно… Напротив…

– Ваша консьержка крепко спит?

– Надеюсь, что нет…

Мы так смешны в этом дурацком разговоре, что во мне снова пробуждается чувство юмора.

– Знаете что, – говорю я ему, – мне бы не хотелось, чтобы вы будили консьержку. Вылезайте-ка через окно.

– Через окно? Помилуйте, Рене…

– Это же первый этаж.

– Я знаю. Но не боитесь ли вы… что меня увидят. Вдруг кто-нибудь из жильцов будет возвращаться домой…

– А мне-то что до этого!

Я ответила и пожала плечами с таким презрительным равнодушием, что мой поклонник даже обрадоваться не посмел. А ведь его уход в час ночи, через окно, причём, заметьте, из моей спальни, должен был бы его наполнить этакой студенческой радостью. О молодость!

– Прыгайте! Вот так! Прощайте!

– До завтра, Рене?

– Если вам угодно, мой друг…

Какое мальчишество!.. А ведь человеку уже тридцать три года!.. И мне тоже… Через шесть месяцев исполнится тридцать четыре…

Я слышала, как он бежит по тротуару под мелким липким дождичком, намочившим булыжник улиц и подоконник, о который я облокотилась, словно влюблённая. Но большая постель за моей спиной не потревожена, не тронута, простыня натянута без складок, и я в своей привычной бессоннице её даже не помну.


Он ушёл. Он вернётся завтра и будет приходить во все последующие дни, раз я ему это разрешила. Он будет приходить почти счастливый, неуклюжий, полный надежд, с невинным видом – я, мол, ни о чём не прошу, – который день ото дня меня всё больше раздражает, как монотонная просьба нищего… А ведь было так просто обидеть его решительным отказом, чтобы он ушёл навсегда со своей свежей, но вполне излечимой раной!..

В освещённом квадрате моего окна сеет косой дождичек, белый на чёрном фоне ночной улицы, словно сыплется отсыревшая мука…

Разрешив этому человеку прийти ко мне завтра, я уступила, признаюсь, уступила желанию сохранить его не как поклонника, не как друга, но как зрителя моей жизни, исполненного безграничного интереса к моей личности. «Надо катастрофически постареть, – сказала мне как-то Марго, – чтобы отказаться от тщеславного желания жить на глазах у кого-то!»

Могу ли я искренне утверждать, что вот уже несколько недель не получаю удовольствия от постоянного присутствия этого страстного зрителя? Я не дарила ему ни заинтересованного взгляда, ни непринуждённой улыбки; я следила за тем, чтобы в разговоре с ним голос мой был нейтрально ровным, а лицо ничего не выражало, но… Но не делала ли я всего этого, чтобы он убедился, опечаленный, обескураженный, что вся моя сдержанность адресована ему, что ради него я стараюсь быть такой неприступной? Ведь во всяком притворстве есть доля кокетства, и чтобы постоянно стараться быть более уродливой, чем ты есть на самом деле, нужно не меньше усилий и внимания, чем для того, чтобы выглядеть более привлекательной.

Если мой поклонник из темноты следит сейчас за моим окном, он может торжествовать! Я не жалею, что он ушёл, я не испытываю потребности в его обществе, но я думаю о нём. Я думаю о нём так, как если бы я хотела осмыслить своё первое поражение…

Первое? Нет, второе. В моей жизни уже был однажды вечер – о, какое горькое воспоминание, я готова проклясть его за то, что оно всплыло именно сейчас! – вечер, когда я, вот так же облокотившись о парапет балкона, глядела в невидимый в ночи сад. Мои чересчур длинные волосы, заплетённые в косу, словно шёлковый канат, раскачивал ветер… Сознание любви разом обрушилось на меня. Но оно не надломило моей юной силы, наоборот, я несла его с гордостью. Ни сомнение, ни даже самая сладкая печаль не омрачили этой ликующей одинокой ночи, увенчанной глициниями и розами!.. Мною овладел слепой невинный восторг, но что сделал с этим чувством человек, который его вызвал?

Закроем окно, скорее закроем окно! Я слишком боюсь, что сквозь тонкую сетку дождя вдруг увижу зелёно-чёрный провинциальный сад, серебристый в свете восходящей луны, и тень девушки на дорожке, которая, мечтая, наматывает себе на руку косy, словно ласкового ужа.


– Марсель, Ницца, Канны, Тулон…

– Нет, Ментона, а потом Тулон…

– И Гренобль! У нас и Гренобль!

Мы перечисляем города, в которых будем выступать, как дети перебирают свои стеклянные шарики. Браг решил, что мы повезём с собой костюмы и реквизит для обеих наших пантомим: и для «Превосходительства», и для «Дриады».

– В городах покрупнее, где мы задержимся на четыре, а то и на шесть дней, лучше всегда иметь возможность сменить репертуар.

Я соглашаюсь. Я сегодня на всё согласна. Нельзя себе представить более благожелательного и покладистого существа, чем я сегодня утром. В мастерской Карнуччи, где мы репетируем, только и слышится, что голос Брага да хохот «старого троглодита», который в восторге от того, что едет на гастроли и будет зарабатывать по пятнадцать франков в день: его измождённое лицо с синими запавшими глазами так и светится радостью, за что ему как следует попадает от Брага:

– Я тебе поулыбаюсь, чёртова глиста, ты что, балерина, выбежавшая на поклон? Можно подумать, что ты никогда не видел троглодита! Морду перекоси!.. Кому говорят?.. Да пострашней, слышишь?.. И чтобы глаз был идиотский! И челюсть чтобы дрожала, как у Шаляпина, ясно?

Браг вытирает вспотевший лоб и в отчаянии поворачивается ко мне.

– Какого чёрта я из кожи вон лезу ради этого ублюдка? Когда я говорю о Шаляпине, он считает, что я ею ругаю последними словами!.. А ты сама, чего это ты, собственно говоря, в потолок уставилась?..

– Теперь настал мой черёд, да?.. А я всё думаю, что-то давно Браг не шепчет мне слов любви!

Мой товарищ и учитель глядит на меня с наигранным презрением.

– Слова любви пусть тебе шепчут другие: кажется, хватает желающих. Всё! На сегодня заседание закончено!.. Завтра полный прогон, в костюмах и с реквизитом. Это значит, что ты будешь танцевать в своей вуали, а присутствующему здесь юному господину придётся таскать большой свечной ящик вместо обломка скалы, который он швыряет на нас сверху. Мне уже надоело глядеть, как ты танцуешь с платочком величиной в ползадницы, а этот тип вместо гранитной глыбы держит в руках «Пари-Журналь». Завтра здесь в десять утра. Всё!..

Как раз в этот момент, когда Браг закончил свою гневную речь, солнечный луч позолотил стеклянный потолок мастерской, и я подняла голову, словно меня сверху кто-то окликнул.

– Ты слышишь, что я говорю, девочка Рене? – одёрнул меня Браг.

– Да…

– Да? Так какого же дьявола ты не уходишь?

Пришло время есть суп. Лови солнце на улице. Небось тянет на волю, за город?

– От тебя ничего не утаишь. Пока, до завтра.


Меня и правда всё время тянет за город… Но совсем не так, как это думает мой железный товарищ. И весёлая сутолока, парящая в полдень на площади Клиши, не смогла отвлечь меня от неприятного, совсем свежего воспоминания.

Вчера Амон и Дюферейн-Шотель повезли меня в Мёдонский лес, словно два начинающих живописца молоденькую модистку. Мой поклонник должен был обновить свой автомобиль, пахнущий сафьяном и скипидаром, – эдакая роскошная игрушка для взрослых.

Его смуглое юное лицо было озарено желанием преподнести мне этот сверкающий лаком и никелем вибрирующий предмет, который был мне решительно ни к чему. Но я смеялась, потому что Амон и Дюферейн-Шотель надели для этого бегства в Медону одинаковые коричневые шляпы, с большими полями и с замятой тульей, и я чувствовала себя такой крошечной между этими огромными дьяволами-искусителями! Сидя напротив меня на откидном сиденье, мой поклонник деликатно поджимал ноги, чтобы его колени не коснулись моих. Светлый серый денёк, очень мягкий, весенний, во всех подробностях высветил мне его лицо, ещё более тёмное по контрасту с золотисто-коричневым фетром шляпы, и я разглядела какой-то особый оттенок его век, словно чуть закопчённых, задымлённых, и наполовину скрытый чёрными в рыжину усами рот показался мне таинственным. Разглядела я и еле заметную сеточку тоненьких морщинок в углах глаз, и разлетающиеся брови длинней глазниц, тоже густые, незаметно сходящие на нет и кустистые у переносицы, как у охотничьего грифона… Я стала нервно копошиться в сумочке, ища зеркальце…

– Вы что-то потеряли, Рене?

Но я уже беру себя в руки:

– Нет, нет, ничего, спасибо.

С какой стати я буду перед ним разглядывать в зеркальце приметы увядания своего лица, давно отвыкшего, чтобы на него смотрели при ярком свете. Если умело использовать коричневый карандаш и синие тени да не ярко накрасить губы, то этого вполне хватает – как вчера, так, впрочем, и в любой другой день, – чтобы привлекать внимание к трём манящим огонькам на моём лице, к трём его магнитам. Я никогда не кладу румян ни на чуть впалые щёки, ни на скулы, которые усталость и учащённое миганье исчертили едва заметными морщинками…