Почувствовав, что власть уходит из рук Кондратьева, те, кто не смели лишний раз обременить хозяина жизни даже намеком на свои пустяковые, не заслуживающие внимания такого занятого человека, проблемы, будто предчувствуя скорое крушение колосса, заставляли его часами просиживать в душных приемных в надежде на аудиенцию. Понимая, насколько шатко его теперешнее положение, Кондратьев покорно молчал и соглашался с любыми условиями, выставляемыми ему не иначе как в ультимативной форме. Теперь, когда шалость сына перешла грани любой вседозволенности, он был на волосок от того, чтобы единым махом потерять все, за что бился столько лет, не жалея ни времени, ни сил.

К тому, что отец отнесется к его проделке отрицательно, Глеб был готов изначально, но от матери, всегда спокойной и понимающей, подобного отношения к своей звездной персоне он не ожидал. Вместо сострадания к тяжело больному человеку, вместо понимания к нашалившему ребенку он впервые в жизни встретился с такой глухой стеной неодобрения, что гнев отца был просто цветочками по сравнению с тем презрением, на которое оказалась способной мать.

Бессильно опустив руки, она часами бродила из угла в угол, через каждые несколько секунд бросая взгляды на молчавший мобильник, сиротливо лежавший на резной чугунной полке незажженного камина. Когда показательно-назойливые стоны отпрыска становились чрезмерно требовательными и навязчивыми, она бросала на Глеба тяжелый обвиняющий взгляд, и от пристального выражения ее глубоких темных глаз Глебу делалось страшно. Заскулив, словно нашкодивший щенок, он боязливо утыкался в подушку и, стараясь не встречаться с матерью глазами, трусливо зажмуривался.

День ото дня обстановка в доме становилась все невыносимее; страх неизвестности, пропитавший каждый уголок квартиры, ощущался настолько реально и явственно, что Глеб, все это время не высовывавший носа из своей комнаты, был готов лезть на стены и орать во весь голос, лишь бы разорвать эту гробовую тишину, накрывшую все живое в доме. Тихое гудение холодильника и монотонное, доводящее до одурения, тиканье секундной стрелки часов сводили его с ума, заставляя прислушиваться не только к шагам на лестнице, но и к собственному дыханию. Доведенный страхом до крайности, он не мог ни есть, ни спать, и даже мысли, звенящие у него в мозгу тонкой порванной струной, не могли зацепиться за что-то конкретное, расплываясь и оседая на предметах и событиях раздваивающейся пеленой гнетущего безразличия.

…Во всей квартире было темно, стертые контуры предметов растворялись в уснувших сырых сумерках. Дверь в комнату родителей была закрыта, но из узенькой щелки вылезал острый желтый язычок света и разрезал бесформенное пространство пустого коридора надвое. Из-за дверей доносились приглушенные голоса, но смысла слов Глебу разобрать не удавалось, поэтому, скатившись с дивана на пол, он с опаской поднялся и, еле передвигая негнущимися от страха ногами, бесшумно вышел из своей комнаты.

Оказавшись в темной тесноте коридора, Глеб сделал несколько неверных шагов и замер. Потом он подошел к комнате родителей и прислушался. Говорил в основном отец, а мать по нескольку раз переспрашивала его об одном и том же.

Несмело заглянув в щель, Глеб увидел, что отец сидит в кресле напротив телевизора, закинув голову и закрыв глаза, а мать, периодически всхлипывая, ладонью вытирает опухшее от слез лицо и, раскачиваясь из стороны в сторону, будто что-то все время отрицая, мелко-мелко трясет головой. Лицо отца было мертвенно-бледным, неживым, восковым в своей страшной неподвижности, и Глебу подумалось, что вот именно таким, застывшим и холодным, он будет лежать в гробу.

Глеб увидел, как шевельнулись пальцы на мертвой руке отца, застывшей на ручке кресла, и от ощущения могильного холода, вдруг подступившего к горлу, он готов был заголосить во всю мочь. Судорожно передернувшись, он впился ладонями в косяк двери и почувствовал, как, вторя нервной дрожи в коленях, его зубы начали выстукивать дробь.

— Перестань хлюпать, — оторвав голову от велюрового покрытия кресла, Кондратьев взглянул на трясущуюся в беззвучной истерике жену, и от голоса отца по всему телу Глеба прошла волна тошноты. — Слезами тут уже не помочь. Большего не сумел бы сделать никто, даже Господь Бог. — В словах отца звучала тоскливая безнадежность.

— Неужели это конец? — губы матери снова задрожали, и припухлые мешки под глазами мелко задергались. — Но ведь он же еще мальчик, у него вся жизнь впереди, — прошептала она, глядя на мужа полными ужаса глазами. — Эдик, подумай хорошенько, ты же всегда мог найти выход, всегда! Мир круглый, ведь должны же остаться друзья, знакомые, хоть кто-нибудь, кто смог бы все это остановить.

— Какие друзья, Томочка, опомнись, о чем ты говоришь? — бескровные губы отца пришли в движение, но на его застывшем лице не дрогнул ни один мускул. — Какие могут быть друзья у политиков?

— Но я же прекрасно помню, как тебя всегда встречали… — цепляясь за соломинку, с надеждой проговорила она.

— Не нужно себя обманывать, Томик, — обреченно произнес Кондратьев. — У политиков друзей не бывает: все его окружение составляют или сторонники, или завистники, причем и те и другие существуют до тех пор, пока ты у руля. Когда, попав в опалу, ты становишься беззащитен и уязвим и от тебя уже ничего не зависит, пропадают и те и другие. И тогда ты физически чувствуешь, как вокруг тебя ширится пустота, и ни один из тех, кто был рядом, из элементарного чувства самосохранения даже не подаст руки.

— Но он же еще совсем мальчишка! — глухо уронила она.

— Ему четырнадцать, — возразил Кондратьев, и восковая рука снова дернулась. — Тамара, совсем скоро наша с тобой жизнь кардинально изменится. После подобной огласки на первых же выборах моя кандидатура не наберет и нескольких десятков голосов, не говоря о необходимом минимуме. То, что на моей карьере поставлен крест, это однозначно, — ровно произнес он, и от его тона Глеба передернуло снова. — Дело даже не в занимаемой должности, Бог с ней, хотя к ее достижению я стремился всю жизнь, дело в том, что нам придется изменить весь образ жизни, перекроив привычный мир по новой.

— А как же Глеб? — слова Тамары Васильевны, повиснув в воздухе, упали в пустоту, и Глеб ощутил, как по его спине забегали мурашки.

— Ему четырнадцать, и с этим ничего поделать нельзя, — повторил Эдуард Викторович.

— Что… с ним… будет? — выдавливая слова, мать посмотрела на отца в упор, но вместо ответа тот опустил глаза. — Сделай же хоть что-нибудь! — ее шепот перешел в хрип, а студенистое лицо покрылось малиновыми пятнами.

— Я сделал все, что было в человеческих силах, — сжался в комок он.

— Значит, все кончено?

— Все, — дернувшись, восковая рука застыла, и Глеб почувствовал, как страшная сила неумолимо потянула его на самое дно вонючего вязкого болота.

* * *

Опустившись на дворы и скверы, черная бархатная драпировка неба укрыла ночной город. В квадратных прорезях плюшевой материи виднелись желтые глаза окон, а высоко-высоко, где нескладное ушко толстой штопальной иглы оставило после себя рваные следы, мерцали желтые точки звезд. Освобождая от своего присутствия мостовые и тротуары, исчезала в тени посеченная паутина асфальтовых трещин; немигающим взглядом таращились на мир провисшие бусы фиолетовых фонарей. Заледенелые к ночи, тонкие корочки луж напоминали сморщенные полиэтиленовые пакеты, с шуршанием похрустывающие под ногами запоздалых прохожих.

— Это же надо было нам так сподобиться! — Артем удивленно вскинул брови и, посмотрев на шагавшего рядом Дмитрия, засмеялся. — Нет, скажи честно, у тебя что, другого времени не нашлось? Я могу понять, когда люди на пару идут в парк попить пивка, но синхронно свататься — это, ты уж извини, самое натуральное отклонение.

— Ты не очень-то крылья расправляй, все-таки с тестем разговариваешь, — с важностью отозвался Дмитрий. Прислушиваясь к звуку собственных шагов, эхом отдававшихся в пустынном дворе, он до сих пор не мог до конца осознать, что его мечта исполнилась.

— Подумаешь, тесть — некуда присесть! — ехидно отозвался Артем. Поднеся часы поближе к лицу, он присмотрелся к циферблату, подсвеченному зеленоватым огоньком. — Пяти часов не прошло, как его в звании повысили, а он уже дедовщину развел.

— Смотри у меня, — пригрозил Дмитрий, — будешь со мной так неуважительно разговаривать, я теще расскажу, как ты на нее спорил, она тебя быстро к ногтю прижмет.

— Зачем же семейные отношения начинать с такого экстрима? — глаза Артема основательно округлились. — А как же, Дим, мужская солидарность и все такое прочее?

— Ага-а-а, — протянул Меркулов, — вспомнила бабка, как девкой была. Очухался? А где, спрашивается, была твоя мужская солидарность, когда ты меня со своим спором в угол загонял, спала? — и его глаза, прищурившись, сложились в две узкие хитрющие щелочки.

— Ох и мстительный же ты, Меркулов! — с наигранной дрожью в голосе произнес Обручев. Если бы не боязнь показаться смешным или, того хуже, перебудить всю округу, он набрал бы в грудь побольше воздуха и закричал от переполнявшей его радости. Так хорошо ему не было очень давно. Глядя на корявые стволы почерневших от влаги лип, Артем испытывал ни с чем не сравнимое чувство умиротворенности и по-детски наивного умиления.

Часть двора была неосвещена, и там, куда не дотягивался отбрасываемый фонарем полукруг света, тьма была такой густой и плотной, что, протянув ладонь, можно было ощутить ее скользкую влажную студенистость. Умаявшись за день, ветер уснул, и в воздухе, неподвижно застывшем над проседью осевших сугробов, повис едва уловимый запах земли.

— Никакой я не мстительный, — улыбаясь своим мыслям, проговорил Дмитрий. — Но посуди сам: терпеть твои выходки пять лет в институте, потом работать вместе и под финал всего сделаться родственниками, это ж какое ангельское надо иметь терпение, чтобы все это вынести и не пикнуть?