Уильям Хауленд, привалясь спиной к сосне, чувствуя, как гудят от непривычной ходьбы ноги и саднит в груди после лазанья по кручам, тянул теплое виски и глядел в пылающий огонь, слушая, как невдалеке кругами ходит свора. Но уже до глотка виски хмель ударял ему в голову. От этой гонки в ночи, когда ясный месяц так и вьется у тебя над головой и призывно лают собаки, учуяв неведомый след. От этого запаха ночи, прелых листьев и коры. От этой ночной, уснувшей земли под ногами.


Он пробыл в Атланте два года и уехал, когда женился. Ее звали Лорена Хейл Адамс.

(Фотографий ее не осталось. Ни одной. Однажды летним вечером он все их сжег.)

Никому в голову не приходило, что он на ней женится. Никому в голову не приходило, что он хотя бы познакомится с ней. Она не ездила на загородные прогулки и балы. Не бывала на концертах, торжествах и церковных праздниках. Она не ходила ни на званые чаи, ни на вечера, ни на воскресные обеды. И встретились они лишь по чистой случайности.

Вскоре по приезде в Атланту он завел любовницу. Это была Селма Морриси, вдова подрядчика, уроженка Ирландии — она сохранила чуть заметный ирландский выговор, — женщина лет под сорок, мать двоих детей-подростков. Она сдавала комнаты; Уильям Хауленд увидел ее уютный дворик под тенистым орехом, увидел широкую резную веранду и въехал к ней на квартиру. Недели через две он перебрался из своей тесной комнатки наверху в нижнюю, где было и просторней, и куда удобней, и где стояла широченная двуспальная кровать, которую мать Селмы привезла с собой из Ирландии.

Селма Морриси была приятная домовитая женщина, и они жили душа в душу. Надо сказать, что Уильям никогда не заходил днем домой. Он всегда обедал у двоюродного брата; обедали в огромной темной столовой, долго, плотно, не спеша — Майкл Кемпбелл с женой и он. Потом мужчины шли обратно в контору. В тот памятный день у Майкла Кемпбелла слушалось дело, и Уильям, в качестве клерка, мотался взад-вперед с бумагами и бегал по разным поручениям. Стоял май месяц, и было очень жарко. Обильные утренние ливни пробивали канавки вдоль улиц, влага поднималась маревом в душный воздух. Лицо Уильяма побагровело и покрылось грязными подтеками, усы взъерошились и обвисли. На полотняном пиджаке проступили сзади большие пятна пота. Крахмальная рубашка от жары липла к телу и издавала противный запах. В полуденный перерыв Майкл Кемпбелл отослал его переодеться.

Впервые за два года Уильям пошел днем домой, быстрым шагом, чтобы чувствовать, как воздух обдувает тело. Он миновал несколько кварталов, распахнул калитку, в два прыжка взлетел на крыльцо и, громко насвистывая, ворвался в гостиную. Он ожидал увидеть Селму. Или никого. А оказалось, что в столовой сидят за чаем две женщины. С учтивым поклоном он извинился за вторжение.

— Это моя родственница, — сказала Селма Морриси. — Мисс Лорена Хейл Адамс.

Он снова поклонился, давая глазам привыкнуть к мягкому полумраку: в комнате были закрыты ставни. Потом взглянул — один раз, другой.

Она вежливо поднялась, еще не как барышня, а как благовоспитанная девочка. Она была совсем молоденькая: щеки гладкие, округлые, с ярким румянцем. Носик и рот — очень маленькие, а глаза очень большие, лучисто-серые. И еще она оказалась на редкость высокого для женщины роста: она стояла по ту сторону стола, и лицо ее было почти вровень с его собственным.

— Мы пойдем в гостиную, — сказала Селма Морриси. — Уильям, хотите чаю?

— Мне надо идти обратно, — сказал он.

Все-таки он пошел в гостиную. Они сидели на мягких, набитых конским волосом стульях в полотняных чехлах, и он внимательно рассматривал Лорену Адамс. Круглое личико, очень белая кожа. Прямые, густые черные волосы закрывают уши и собраны на шее в тугой узел. Уильям глядел, и ему казалось, будто она светится, и все стихи Эдгара По, которые он так любил, зазвенели у него в голове.

Примерно через полчаса он ушел, потому что было пора; переоделся и вернулся в суд. Весь этот долгий жаркий день он чувствовал, что кончики его усов топорщит глупая улыбка. Дело они проиграли, но ему было все равно. Когда он протискивался по людным коридорам к выходу, какой-то старик отхаркался и сплюнул, склизкий белый сгусток попал Уильяму на ботинок. Он аккуратно вытер ботинок пучком омытой дождями травы. И в эту минуту решил, что юриспруденция — неподходящее для него занятие. Что он фермер — и только фермер.

Гораздо позже, уже вечером — с севера, с гор, потянуло ветерком и стало прохладней — он лежал в постели, дожидаясь Селмы. В комнате было темновато. Из-за жары горела только одна, совсем маленькая лампа. Самая духотища от керосинового запаха, говорила Селма.

Она, как всегда, обходила дом на ночь: открывала ставни на западной половине, закрывала на восточной, чтобы уберечься от утреннего солнца. Уильяму было слышно, как она движется по комнатам; он заложил руки под голову и с удовольствием потянулся. Наконец она вошла, закрыла дверь, села за туалетный столик, чтобы вынуть последние шпильки и по обыкновению расчесать волосы щеткой. Уильям впервые обратил внимание на ее ночную рубашку — батистовую, длинную, нехитрого покроя: у шеи плотно стянута тесьмой, свободно ниспадает к запястьям, балахоном спускается до полу. Бесформенная, благопристойная ночная рубашка… рубашка для жены, для матери… наверно, любовнице бы полагалось что-нибудь позатейливей, пособлазнительней… Он усмехнулся; такого между ними и в помине не бывало.

— Ты что смеешься? — сказала она ему в зеркало.

— Я никогда прежде не замечал, какая у тебя рубашка.

— Они все одинаковые, — сказала она.

Он снова усмехнулся, и она оглянулась на него с улыбкой.

— Селма, — сказал он немного погодя, — я еду домой.

— Я уж и то думала…

— Не гожусь я в юристы.

Она продолжала расчесывать волосы, мерно, неторопливо.

— Ты это давно решил?

— Только сегодня.

— А-а, — сказала она.

— Так что лучше двину-ка я домой. — Он помолчал, глядя на слабо освещенный потолок, думая о том, как будет дома. Потом сказал: — Тебе это ничего, да? У нас с тобой настоящего ведь не было, нас ничто не связывает.

Она уже кончила расчесывать волосы и теперь повернулась к нему, завязывая их, как всегда, широкой розовой лентой.

— Да, — сказала она. — Пожалуй, так.

Он приподнялся, пораженный ее голосом.

— Но ведь правда не было. Я не вводил тебя в заблуждение.

— Ты у нас джентльмен, — сказала она, — ты такой чинный. Да нет, конечно, не было.

Она забыла про ставни в спальне; он встал и начал их закрывать.

— А как ты думаешь, — сказал он, — к твоей родственнице я мог бы заехать с визитом?

Она медленно с лампой в руке подошла к кровати, поставила лампу на ночной столик.

— Ей уже семнадцать, — сказала Селма. — Я думаю, можно.

— Ты мне скажешь, где она живет?

— Скажу. — Селма вытянулась на кровати. Была такая жара, что они спали не укрываясь даже простыней, и она лежала на открытой постели, глядя на свои босые пальцы.

— Что она тебе за родня?

Селма сказала:

— Ее мать — двоюродная сестра моего мужа. Их матери были двойняшки.

— Первый раз вижу такую красивую девушку.

Селма протянула руку и потушила свет, так что ему пришлось ощупью пробираться к кровати.

Он ухаживал за Лореной Хейл Адамс недолго, нетерпеливо, потому что хотел как можно скорей уехать из Атланты. Ее близких он почти не замечал; они не вызывали в нем ни симпатии, ни неприязни, хотя он понимал, что его собственные родители назвали бы их захудалой мелкотой. Миссис Адамс была тоща и некрасива, с жесткими, как проволока, черными волосами и привычкой нескладно размахивать руками; в холодном шкафчике на кухне у нее хранилась бутылка, из которой она то и дело потягивала джин. Был еще братец — Уильям все забывал спросить, как его зовут, — но он сбежал, нанялся матросом на пароход в Саванне и сгинул. Один раз, больше года назад, от него пришло письмо из Марселя. В семье считали, что он, по всей вероятности, погиб. Только мать упрямо твердила, что он жив-здоров, что он скрывается от них всех в Турции.

— Отчего именно там? — спросил Уильям и чуть было не прибавил: «Вы хоть знаете, где она, эта самая Турция?»

— Он был всегда трудным ребенком… Во сколько раз острей зубов змеиных… забыла, как там дальше. — Миссис Адамс встала. — Кажется, кошка забралась в дом. — Она юркнула на кухню, чтобы опять приложиться к бутылке.

Была и старшая сестра, жена машиниста. Она жила рядом, в чистеньком белом домике, растила четырех рыжих ребятишек и разводила на заднем дворе боевых петухов.

Мистер Адамс, тщедушный, тихий человечек, служил на железной дороге телеграфистом. Он вырезал фигурки из мягких желтых сосновых чурок: все столы и каминные доски в доме были уставлены причудливыми плодами его стараний. Его родители содержали когда-то лавочку в Мобиле; потом, в трудные времена сразу после Гражданской войны, их занесло в здешние края. Серые кроткие глаза его, большие, лучистые, — взгляд их был исполнен неизбывной нежности, скорби по всему сущему — никогда не меняли выражения. У его дочери Лорены были такие же.

Через две недели Уильям обручился. Через четыре был обвенчан и уехал домой.

Молодые зажили у родителей Уильяма, в старом доме невдалеке от реки Провиденс. К дому пристроили новое крыло и широкую веранду, которую Лорена обсадила белыми глициниями. Пристройка подоспела к тому времени, как у них родился первый ребенок — девочка. Ее назвали Абигейл.

Прошло меньше года, и в августе Лорена снова разрешилась от бремени, теперь уже мальчиком, которому дали имя Уильям.

Это был крупный ребенок, тяжелый и толстенький. Лорена лежала в постели и улыбалась, большие серые глаза ее сияли.

— И ничего страшного, — говорила она мужу. — С каждым разом все легче. Этот мне достался совсем легко.