Товарищи говорили ему, что, раз уж вздумал стать землепашцем, нужно идти дальше, на жирные черноземы межустья, которые лежат немного северней. Но Уильям Маршалл Хауленд покачал головой и ответил, что устал. И он остался — на свой страх и риск. Правда, ему предстояло еще изрядно побродить, потому что прошла не одна неделя, пока он выбрал место по вкусу. В конце концов он обосновался в почти незаселенной местности к востоку, недалеко от обрыва, нависшего красноватыми отвесными склонами над глубокой, быстрой рекой. Речка была безымянная, и он назвал ее Провиденс — так звали его мать, и это было почти все, что он знал о ней. Кругом стояли густые леса, за ними мало что можно было разглядеть. Поэтому он не спеша мерил шагами окрестность вдоль и поперек, как бы составляя мысленно ее карту. От речных откосов земля мерно повышалась грядой пологих длинных волн, постепенно поднимаясь к крутым гривам на западе. Свой дом он поставил на четвертом бугре, на полпути от реки к гривам.

Того Уильяма Хауленда убили индейцы; напали впятером как-то в апреле, когда он расчищал свои поля. Они забрали его топор и винтовку, и рог с порохом, и сшитую из сурковых шкурок лядунку с дробью, но дома на бугре не тронули. Они были пьяны и беспечны, а может быть, просто не обратили на дом внимания. Сыновья Хауленда поскакали к соседям: к тому времени поблизости расселилось семей шесть. Прошло немногим более суток, и отряд из девяти человек выступил в путь, а с ним — старший, четырнадцатилетний сын Уильяма Хауленда. Индейцев настигли на дальней реке и там перебили — всех, кроме одного. Этого одного привезли назад, а еще привезли наполовину высохший скальп. Хаулендов позвали наружу, поглядеть, как того индейца будут вешать на дубу перед домом. Скальп Уильяма Хауленда честь-честью похоронили на краю его могилы.

Так умер первый Уильям Хауленд — еще нестарым человеком, но успев оставить после себя жену и шестерых детей, так что дом не опустел.

Вообще же дела у Хаулендов шли недурно. Они возделывали землю и охотились; гнали виски и ром и по реке Провиденс доставляли на рынок в Мобил. Очень скоро они купили себе двух рабов, а там еще двух. К середине столетия в хозяйстве насчитывалось двадцать пять душ, так что оно не было крупной плантацией; это всегда была не более как богатая ферма, и содержалась она наподобие тех ферм, которые первый Уильям Хауленд видел в Каролине. Был хлопок — распускал свой розоватый цветок, тянул к летнему солнцу белую тяжелую коробочку; была кукуруза — шелковистые метелки, потом — ржавые стебли, обглоданные за зиму скотиной; было сорго — дарило свою водянистую сладость жидкому сиропу; были свиньи — в ноябре их кровь дымилась на застывшей земле; были маленькие табачные поля — их каждые два года переносили на нетронутые, свежие, целинные участки. Усадьба разрасталась; построили амбар, конюшню, четыре коптильни, навес для сушки табака. Поставили мельницу с кипарисовым колесом и гранитными жерновами. В изобильные годы перед Гражданской войной в обстановке дома стали появляться даже намеки на изысканность: фисгармония, столики с инкрустацией, горки с фарфоровыми фигурками. К тому времени за округой закрепилось твердое название — Уэйд, а на месте маленькой вырубки у лодочного причала, расчищенной руками первого Уильяма Хауленда, встал Мэдисон-Сити, чистенький городок с кирпичным муниципалитетом, площадью и единственной улицей, тесно застроенной по обеим сторонам лавками и особнячками.

И в каждом поколении был свой Уильям Хауленд. Иногда он присоединял к своему имени девичью фамилию матери, иногда — нет. Сперва был Уильям Маршалл Хауленд, тот, что пришел из Теннесси. Сына его звали просто Уильям Хауленд; его мать была из скромной семьи, там своим именем не кичились. Дальше был его сын, Уильям Картер Хауленд. Этот погиб в Гражданскую войну; был искалечен и сожжен заживо в Уилдернесской чащобе — совсем юнец, ни жены, ни хотя бы внебрачного сына, чтобы взять его имя. Не прошло и трех лет, как его брат окрестил своего сына Уильям Лежандр Хауленд, и имя возродилось. Тогдашняя миссис Хауленд, в девичестве Эме Лежандр, вызвала в округе целый переполох. Во-первых, она была уроженка Нового Орлеана и католичка, обвенчанная патером, и ни разу не переступила порога баптистской или методистской церкви городка, в котором прожила всю свою замужнюю жизнь. Это одно. А тут еще ее отец. Мистер Лежандр торговал хлопком, а за хлопок фабрики северных штатов и Англии давали под конец Гражданской войны бешеные деньги. Человек, не обремененный излишней преданностью конфедератам, мог в два счета нажить состояние. Мистер Лежандр так и сделал, а за годы Реконструкции преуспел еще более. Так что, когда дождливым воскресным утром, выходя после мессы из собора Святого Людовика, он упал мертвым на паперти, он был очень богатым человеком. Деньги достались дочери, и с их помощью имение Хаулендов процветало и ширилось. Эме Лежандр Хауленд питала ненасытную страсть к земле — возможно, потому, что сама была горожанка, и когда (в нищие 70—80-е годы) кругом стали продавать фермы, она начала скупать земельные участки. Любые. Низинные — под хлопок. Песчаные, поросшие сосняком гривы — под порубку.

Вслед за ее сыном появился еще один Уильям Хауленд. Это и был мой дед.


Я помню деда уже стариком; он был грузный, большой, с выцветшими, но еще синими глазами и блестящей лысиной, обрамленной темными волосами. Борода у него была такая белая, что не бросала больше тень на щеки, и они просвечивали сквозь нее, ярко-розовые, как у младенца. Таким его помню я. Но до этого был другой — того я видела на фотографиях и знаю по рассказам.

У нас тут всякий — рассказчик. Что ни дом, что ни человек, то целый рой историй, прямо как нимб над головой. Первую историю я услышала, когда еще маленькой девочкой в замызганном фартуке, присев на корточки, копала лопаткой червяков у нас во дворе. С тех пор мне только и знают, что рассказывают. Кое-что я забыла, но главное помню. Поэтому моя память вмещает и то, что было до меня.

Стоит мне захотеть, и я вижу моего деда, Уильяма Хауленда, молодым — он рослый и уже грузноватый, но с русой головой и светлыми волнистыми усами. Красивый, спокойный человек. Он поехал в Атланту изучать право в конторе своего двоюродного брата Майкла Кемпбелла. Пробыл он там два года, не слишком утруждая себя работой, не чувствуя ни малейшего интереса к юриспруденции. Он не уехал оттуда раньше только потому, что так хотел его отец; сам он не любил городов, а этот к тому же был еще необжитой, едва отстроенный, в нем не выветрилась гарь пожаров, не стерлись следы опустошений.

Уильям скучал, но жил в сущности сносно. Юриспруденция не занимала его, зато занимали развлечения: среди молодых знакомых своего брата он был нарасхват. Большой, не похожий на модных красавцев, он нравился женщинам. Они возили его на плантации, сожженные во время войны, — к обгорелым останкам домов и служб. Эти прогулки при луне, среди разрушенных строений, на местах минувших боев были в то время повальной модой. Ему рассказывали длинные истории о дерзких вылазках, о геройстве; он кивал серьезно и печально, хотя не верил ни слову, потому что сам тоже приехал из мест, выжженных войной, и знал, как быль обрастает небылицами. При всем том следовало признать, что руины — очень подходящее место для загородных прогулок. Времени после военных событий миновало достаточно, кирпич и щербатый камень заплело вьюнком и повиликой, линии сгладились. Тихой летней ночью совсем не трудно было забыть и пожары, и убийства и видеть лишь мягкие очертания юных женских фигур, смутные, зыбкие и романтичные в рассеянном лунном свете.

Он любил ходить на охоту с их братьями и отцами, а ни одна поездка в гости за город не обходилась без охоты, которая, как принято было шутить, пуще неволи.

Женщин с собой не брали никогда. Это была мужская забава. Охотились пешком, по старинке. (Женщины иной раз поговаривали о верховой охоте на английский манер, прикидывая, пойдет ли им черная строгая амазонка. Но никто из них не умел как следует ездить верхом, и к тому же местность вокруг была ужас какая неровная…)

Охота начиналась около полуночи. Сначала появлялись в фургоне негры-псари со сворой гончих; собаки подвизгивали, вились вьюном. Тогда и охотники со своими слугами набивались в фургоны и тряслись по ухабам и колдобинам на облюбованное место. Псари спускали свору: собаки бросались врассыпную, кружили, тявкали, принюхивались. Охотники топтались возле фургонов, переговаривались, смеялись, прислушивались к лаю собак, поджидали, пока они возьмут след. Когда начинался гон, охотники трусили пешком вслед за сворой. Иной раз покрывали таким образом по многу миль, продираясь сквозь подлесок, отдыхая на упавших стволах. Если оказывалось, что загнали на дерево рысь (ее еще называли «пойнтера»), негры стряхивали зверя наземь и отдавали на растерзание псам. Когда так случалось, Уильям спешил отойти подальше от короткой остервенелой схватки; потом он обходил стороной то место, где на изрытой земле валялись разбросанные клочья меха. (Он мог заколоть свинью и поздней осенью нередко помогал на бойне, но не любил убивать лесное зверье. И никогда не убивал с того раза, как пошел однажды с отцом на выгон стрелять голубей и его вырвало от вида всклокоченных, перепачканных кровью перьев.)

Чаще всего они даже не видели никакой дичи, и к тому же белым охотникам все равно почти никогда не удавалось ничего подстрелить. Их ружья несли слуги, и обыкновенно уже в начале травли ружьеносцы сильно отставали, так что стрелять при всем желании было невозможно. (Уильям не раз удивлялся, зачем они вообще берут с собой оружие.) Зверя забивали негры: енот или опоссум шли на варево, лисий хвост — на стенку хижины, для красы… В конце концов, мясо енота или опоссума не станет есть ни один белый, разве что голь перекатная. Недаром говорится: опоссума только раз свари в доме, так потом лет двадцать будет разить…

Часа через два охотников одолевала усталость. Они разводили костер и ждали, пока подоспеют ружьеносцы. Кое-кто из слуг нес кувшины с виски, пыхтя под неудобной ношей, спотыкаясь о кочки.