Гарет выждал немного, пока я хорошенько это прочувствую и начну дергать боками и ныть.

— Обычно мы приберегаем это средство для слишком уж вялых лошадок, — объяснил он, пришлепнув меня по корме. — Это быстренько их взбадривает! И они всю дорогу при каждом удобном случае пытаются потереть свою задницу, чтоб хоть немного унять зуд. Но тебе, красавчик, это нужно не в качестве горячительного, а в награду за непослушание. Чтоб тебе не захотелось еще когда-нибудь согрешить с Тристаном.

Меня быстро вывели во двор и впрягли в коляску, отсылаемую за город. Постыдно проливая слезы, я старался как можно меньше взбрыкивать бедрами, однако ничего не мог с собой поделать. И почти сразу остальные «коньки» стали потешаться надо мной, язвительно спрашивая сквозь удила: «Ну как тебе, Лоран?» или «Тебе уже лучше, парень?». В ответ я молчал, сдерживая приходившие мне на ум мрачные посулы. Ведь в нашем дворике от меня еще никому не удавалось скрыться. Но какой смысл в таких угрозах, когда никто, собственно, и не хотел меня избегать.

Когда мы тронулись в путь, я уже не мог больше держаться смирно. Я вскидывался и вертел задом, пытаясь облегчить ужасный зуд, который то спадал, то усиливался, пробирая дрожью по всему телу.

Каждое мгновение каждого часа нашего пути было отмечено этим жутким ощущением. Мне не делалось ни хуже, ни лучше. Отчаянное виляние задом и помогало, и нет. И многие горожане хохотали надо мной, прекрасно зная, в чем причина моих непотребных телодвижений. Никогда еще я не испытывал такой всеохватной, изматывающей муки.

К тому моменту, как мы вернулись в конюшню, я был уже вконец обессилен. Меня выпрягли, оставив на месте лишь фаллос. Я со стенаниями упал на четвереньки к ногам Гарета. Во рту у меня все еще были удила, и поводья волочились по земле.

— Ну что, теперь ты будешь паинькой? — сурово вопросил конюх, уперев руки в бока.

Я неистово закивал.

— Тогда вставай вот тут в дверях, — велел он, — и возьмись покрепче за крюки, что торчат из притолоки.

Привстав на цыпочки, я покорно вытянул руки, ухватившись за широко расставленные крюки. Гарет подошел ко мне сзади и, подхватив поводья, что тянулись от удилов, увязал их крепко на затылке. Потом я почувствовал, как он медленно вынимает из меня фаллос — даже малейшее его выдвижение, казалось, приносило мне несказанное облегчение от измучившего меня зуда. Вытянув его наконец, Гарет достал горшочек с маслом и щедро смазал фаллос. Я же вцепился зубами в удила, исторгая приглушенные стоны.

Почти сразу я ощутил, как фаллос снова проникает в меня, скользя по зудящей воспаленной коже, и я едва не задохнулся от всепоглощающего экстаза. Конюх то просовывал глубже злополучный фаллос, вытягивая обратно, постепенно снимая маслом зуд и чуть не доводя меня до сумасшествия. Я все еще плакал, но уже благодарными слезами. В какой-то момент я резко дернул бедрами, фаллос вонзился в меня особенно глубоко — и я внезапно извергся прямо в воздух непроизвольными мощными толчками.

— Вот так, — одобрительно произнес Гарет, мгновенно избавив меня от страха перед новым наказанием. — Отлично.

Я прислонил голову к своей держащейся за крюк руке. Теперь без всяких оговорок я был преданнейшим слугой Гарета. Я всецело принадлежал ему, и этой конюшне, и всему городку. Для меня все это было едино и неделимо, и он хорошо это понимал.

Когда Гарет вновь заключил меня в колодки, я уже почти не плакал.

Вечером, когда мною один за другим овладевали остальные «пони», я в каком-то полузабытьи сознавал, не в силах выразить словами, как приятно мне и радостно, когда они похлопывают меня, взъерошивают мне волосы, от души шлепают по заду и говорят, какой я на самом деле славный скакун, как они сами когда-то изнывали от такого же наказания и что я, в общем-то, достойно его перенес.

Поначалу меня то и дело во время соитий еще мучили отголоски умопомрачительного зуда, но, вероятно, во мне уже не осталось того ароматного снадобья, чтобы отпугнуть остальных «коньков».

«А что, если это нанесут на член? — шевельнулось у меня в голове. — Нет, лучше уж об этом даже не думать!»

О чем я думал после этого день ото дня — это как эффектнее держаться в упряжке, как двигаться красивее остальных «коней», какой кучер мне больше всех нравится и какие экипажи приятнее тащить. Я все больше проникался любовью к остальным «пони» и все глубже постигал их образ мыслей.

К примеру, в упряжке «пони» чувствовали себя в полной безопасности. Они способны были снести почти любое оскорбление, пока существовали в рамках предназначенной им роли. И больше, чем что-либо, пугала их как раз интимная уединенность — сама перспектива того, что их избавят от сбруи и заберут в городок, в какую-нибудь тихую спальню, где некий мужчина или женщина станет вести с ними какие-то беседы или забавляться в меру собственных потребностей и фантазий. Даже такое публичное наказание, как поворотный диск, «вертушка», казалось им чересчур интимным развлечением. Один вид невольников, лупцуемых на потеху толпе, приводила их в дрожь. Потому-то игривые приставания городских подростков и казались им таким издевательством. При этом ничего они так не любили, как в базарный день на виду у всего городка гордо и стремительно катать богатые коляски. Они словно рождены были именно для этой роли.

Я постиг этот их образ мыслей, хотя никогда не разделял его полностью. Кроме того, я достаточно любил и иные виды наказаний, хотя не могу сказать, чтобы я по ним скучал. Я был куда счастливее в сбруе и при удилах, нежели лишенный всего этого. И тогда как эти иные наказания в королевском замке или в городке вели к разобщению невольников, обитание в конюшне, напротив, объединяло их и влекло друг к другу.

Скоро я привык и приноровился ко всем конюхам, к их жизнерадостным приветствиям, веселым откликам. Собственно, они являлись частью нашего товарищества, даже когда лупили нас и мучили. И ни для кого не было секретом, насколько они обожают свою работу.

Тристан все это время, казалось, был не меньше моего доволен своим положением и не раз признавался мне в этом на заднем дворике. Хотя все давалось ему намного труднее: он был по натуре мягче и чувствительней меня.

Но настоящее испытание, повлекшее резкую в нем перемену, началось у Тристана тогда, когда возле конюшни стал частенько околачиваться его бывший господин, королевский летописец.

Первый раз мы увидели Николаса, когда он как будто случайно проходил мимо двора с экипажами. И хотя я не шибко интересовался им, когда мы плыли сюда из владений султана, я все же уяснил для себя, что это привлекательный, благородный и вполне еще молодой человек. Его совершенно белые, седые волосы придавали ему особое великолепие. К тому же он всегда ходил в бархате, как знатный лорд. И выражение его лица неизменно нагоняло страх на всех «коньков», особенно на тех, кому случалось тащить его коляску.

После нескольких недель таких вот незаметных его приходов и уходов он стал каждый божий день появляться в воротах конюшни. По утрам он наблюдал, как нас запрягают и гонят куда-нибудь рысью, вечерами встречал нас по возвращении в стойла. И хотя он притворялся, будто оглядывает все вокруг из досужего любопытства, взор его снова и снова возвращался к Тристану.

В итоге однажды он послал за Тристаном, чтобы откатить на рынок его повозку. Подобные вроде бы обыденные поручения всегда леденили мне душу, и я немало испугался за Тристана: ведь Николас будет идти рядом с ним и всю дорогу издеваться. Поэтому мне страшно не хотелось, чтобы Тристана запрягли в эту тележку. Николас стоял рядом с длинным хлыстом в руках — такие обычно оставляют на ногах изрядные отметины, — наблюдая, как Тристана взнуздывают и экипируют. Наконец он с силой хлестнул принца по бедрам, погнав его со двора.

«Для Тристана это просто ужасная штука, — подумал я, глядя вслед. — Слишком уж он нежен для таких хлыстов. Будь у него такая же гаденькая жилка, как у меня, он бы знал, как совладать с таким властолюбивым негодяем. Но Тристан этого напрочь лишен».

Кажется, я совершенно ошибался — не по части отсутствия у Тристана нужной жилки, а насчет того, что для него все это так ужасно.

В конюшню принц вернулся уже за полночь. И когда его накормили, растерли, умастили, он наконец тихим шепотом поведал мне о том, что произошло с ним за день.

— Сам знаешь, как я его боялся, — говорил Тристан. — Боялся его нрава и особенно его страшной обиды на меня.

— Да. И что?

— Первые несколько часов он хлестал меня нещадно, гоняя по всему рынку. Я, как мог, хранил невозмутимость, думая лишь о том, чтобы быть просто хорошим «пони», чтобы Николас естественно вписался в сложившийся порядок вещей, точно звезда в свою плеяду. Старался не думать о том, кем он был для меня на самом деле. Однако я никак не мог отделаться от воспоминаний, как мы с ним любили друг друга. И уже к полудню я понял, какое это удовольствие — просто быть рядом с ним. Но как это было ужасно! Он не переставая стегал меня хлыстом, независимо о того, хорошо я бежал или нет. И даже не проронил ни слова!

— А потом? — не выдержал я.

— Ну а потом, уже сильно после полудня, когда меня напоили и я смог немного отдохнуть где-то на краю рынка, он погнал меня по главной дороге прямо к своему дому. Я узнавал его жилище всякий раз, как пробегал мимо. И когда я вдруг понял, что он меня отвязывает от повозки, у меня аж сердце захолонуло. Он оставил, как было, удила и сбрую и погнал меня хлыстом по коридору к своей комнате.

«Интересно, а такое не запрещено правилами? — подумал я, слушая Тристана. — Хотя что это меняет? И что вообще может сделать „пони“, случись с ним подобное?»

— В общем, я оказался в той комнате, где мы с ним подолгу беседовали, у той кровати, где мы занимались с ним любовью. Николас заставил меня присесть низко на корточки, почти на самый пол, перед его письменным столом. Потом сам сел за стол и уставился на меня. Я ждал. Можешь себе представить, что я чувствовал! Эта поза, вприсядку, невыносимо ужасна, да и товарищ мой уже набух неимоверно. А я ведь все еще был в сбруе, с туго стянутыми за спиной руками, с удилами во рту и поводьями, перекинутыми через плечи. А он, видишь ли, взял в руки перо, намереваясь писать!