— Релевантная информация — та, которой хватает для принятия решения. Или ты счастлива, Верон, или несчастлива. Какой ты хочешь быть? Надобно выбрать. Все просто. Если ты принцесса, то рядом с тобой будет только принц, хоть трава не расти. А если ты, образно говоря, кочегар в душе, то распишитесь, получите дрова. Если ты захочешь, ты можешь быть с любым мужчиной, запомни это. Все зависит от твоего собственного достоинства. Если ты думаешь, что не сможешь, — значит, не сможешь, и ты права. Не считаешь так — тоже права. Не говори только, пожалуйста, что получаешь не то, что заслуживаешь. Вот там у тебя лежит, зарылся кабан в желудях, вот именно его ты и достойна. Он кабан, и ты, понимаешь, кабаниха. Хех!

В комнате у Вероники и Володи работал телевизор «Рекорд» в полированном корпусе. Три круглые рифленые ручки, выстроенные вертикально в ряд, венчали переключатель каналов, к которому спустя десять лет будут прилагаться лежащие сбоку пассатижи.

— Несете что ни попадя двадцать четыре часа в сутки, как язык только не сотрется, удивляюсь. Вы же кино ждали весь день. Так началось уже давно!

— Слышу, не глухой еще. Вовка, сделай-ка погромче там! — крикнул он в коридор.

— А и стерся язык, голубица. Подустал я от жизни-то, знаешь. Свежесть ушла. — Он хлопнул костистой, жилистой рукой по коленке, поднимаясь. — Утром встаю, и не проходит усталость, представь себе. Старый какой-то стал! Старый, паршивый, слабну… Долго бороться не хочу. Мне Аня платочком машет.


Ты лаевский величайшего ума человек конечно вы не венчаны но нужно стоять на уровне современных идей я сам стою за гражданский брак но по-моему если раз сошлись то надо жить до самой смерти — без любви? — лет восемь назад у нас тут был агентом старичок величайшего ума человек так вот он говаривал в семейной жизни главное терпение не любовь а терпение слышь ваня — если мне захочется упражняться в терпении то я куплю себе гимнастические гири но человека оставлю в покое…

Семен Михайлович находился на инвалидности, нерабочая группа. Днем приладился ходить по квартирам, точить ножи, ножницы, маникюрный инструмент на самодельном станке, радуясь, что в городе нет ему конкурентов. «Иду, иду к вам, ветераны мои, движение-дыхание», — приговаривал дед, желая заработать на маленькую, издалека примечая клиентов. Вечером в субботу он наливал себе и своей покойной жене по рюмочке водки и вел с фотокарточкой в рамке длительные беседы.

— Рано вы себя состарили. Пили бы вот поменьше. Библейские праотцы вон по семьсот лет жили, и ничего, не уставали. Уж больно пьете изрядно. Откуда только здоровье?

— Библейские не воевали. А во мне осколков чертова уйма. Эх… раньше хоть об жену кости грел, а теперь тоска песья. — Он потер грудь. — Невыносимая тоска в груди угнездилась. Мне скучно. Остываю, что ли? Вот чего старичье у каминов все торчало в девятнадцатом веке!

— Знаю я, что у вас там угнездилось! Маленькую уже угваздали, согрелись…

— Это же святые слезы, золотуленька. Кровь расшевелить при ленивом сердце. Жарку поддать. А легко мне одному хрычевать? Хуже нет. Внутри надломилось что-то, саднит, цапает тупой огородной тяпкой. Это тебе не стыковка «Союз» — «Аполлон» — мы жизнь с Аннушкой прожили. Легче поле перепахать, чем прожить с человеком, перепахивая свое и его естество. И почему это у нас не делают двухместных гробов, спрашивается? По всем вопросам у нас прогибы. Я бы себя к Музе подхоронил. Клали же в язычестве жену к мужу живьем, и я бы подхоронился, грешным делом. Вчера слушал Четырнадцатую Шостаковича, пока вы меня тут Высоцким утюжите… Хотя как это там у него? Нести достойно вдовье званье? И мне не надо ничего. Так, что ли? Дивлюсь, как вы, молодые, по разным углам ютитесь. Обнялись бы, прижались, пошептались, шох-ворох, поплакали, посмеялись, и все опять вместе. Боль, обиду, непонимание, благодарность, безмятежность, радость, отчаяние, зависть, свободу… все пополам надо делить. Вы все это вместе пришли сюда испытать. Потерянные вы, Верон. Вот что я тебе скажу, хочешь, обижайся, хочешь — нет. Сами дети еще зеленые и детей рожаете. Ладно, будет, маршируй на прогулку с мокрохвостым. — Он затушил папироску и удалился, покашливая и шаркая тапками, в комнату. — Вовка, сделай погромче там!


Все вздор дьякон все вздор и к жаре можно привыкнуть и без дьяконицы можно привыкнуть в руках надо себя держать в руках — укропу прибавь в банку с огурцами укропу слышь дарья подай уксус куда ж ты пошел скотина — ага — ну как — м-м-м — за здоровье молодого поколения видел я сегодня ваню лаевского трудно живется человечку материальная сторона жизни неутешительна а главное психология одолела жаль парня — вот уж кого мне не жаль если бы этот милый мужчина тонул то я бы еще палкой подтолкнул — неправда ты бы так не сделал — почему ты так думаешь я так же способен на доброе дело как и ты — разве топить человека доброе дело — лаевского да — м-м-м — кажется чего-то недостает… — лаевский так же опасен для общества как холерная микроба…[1]

— Я ушла! — Вероника хлопнула входной дверью и отмерила коляской лестничные пролеты нового многоквартирного дома. Чего его слушать — каждый день одна и та же пластинка.

— Красивая девочка, — говорили ей прохожие.

В коляске ехал бледнощекий Глеб, наяривая круглым обручем с легкими разноцветными крутящимися на ветру цветками по металлической ручке. И счастливая, гордая мама улыбалась в ответ.

Новая германская бежевая коляска, прозванная свекром «Луноход-2», с красной полосой и большими колесами, с мелькающими на солнце стальными спицами катилась в будущее.


Сын! Надежда моя и опора.

* * *

Ясли начались для Глеба с воспаления легких, затем грянули отит, ветрянка, скарлатина, свинка и краснуха, не считая мелких острых вирусных респираторных неприятностей, коим не было числа. Сопли повисали до колен уже на второй день после выписки. Глеб всегда ел из рук вон плохо, рос быстро, но страшно тощал и светился от бескровности. Все ругали его за плохой аппетит и старались не выпускать из-за стола. Перебирая холодные слипшиеся макароны вилкой, он по часу сидел, уставившись в одну точку, или играл в своем воображении в игры с другими детьми, которых к наказанным на дух не подпускали.

Однажды он догадался положить рыбную котлету в тапки и вышел из-за стола. Его похвалили. Ковыляя на одну ногу, он прошлепал на котлете в раздевалку и выложил ее в шкафчик. Там она пролежала несколько дней, пока не стухла и однажды утром мама, открыв шкафчик, не нашла источник страшной вони, от которой пропахли и пальто, и колготки, и кроликовая шапка.

Из-за частых болезней Вероника Петровна, молодой перспективный специалист — целеустремленная, бойкая, расторопная женщина — на преуспевающем предприятии, под молчаливые взгляды начальства, хмуря брови и нервничая, брала дни за свой счет или в счет ежегодно оплачиваемого отпуска, но они быстро закончились. Скоро такой режим всем надоел. Издергавшись, Вероника приняла решение отправить Глеба в деревню к своим дедушке с бабушкой, в старый родовой, еще ни разу не перестраиваемый дом, на выкорм и свежий воздух. Но не тут-то было. Мать Вероники, Вера Карповна, в выходные звонила дочери и сетовала, что парень уж больно мается без матери, изнывает, капризничает и ей невыносимо смотреть на его страдания.

Наконец Вероника приехала и после ругани с родственниками забрала Глеба обратно в город. На тот момент ему исполнилось три года. Его первым пристрастием стали ленивые петушки — застывающий под холодной водой жженый сахар, который старшие браться жарили на плитке в чайной ложке, капнув немного воды.

В городе через каких-то знакомых кое-как нашли няню из пенсионеров, и Глеба стали каждый день отводить к ней по утрам, а забирать вечером и изредка оставлять с ночевой. Он звал няньку бабукой. Гулять ходить с ним бабука ленилась. Говорила «гуляли», а сама в ванной шубку, валенцы намочит, если днем снег или дождь шел, и голову чуть побрызжет, как будто под шапкой вспотела — «только пришли», и сидят. На ногах у нее лежал все время большой белый беззубый пудель с розовой от текущих слюней мордой и плохим запахом изо рта. Пес отогревал и вбирал в себя, как ее научили знающие люди, ревматизм с ног. На шее спал толстый, покрытый колтунами кот-захребетник по кличке Рамсес. Кот проплешивел весь от гиподинамии и бесконечных поправок при водружении на нужное место. Миссией его было разогревание и вбирание хондроза. Стоит ли говорить, что бабука была в принципе малоподвижна. Чтобы Глебушка не шкодил, сажала его на весь день в манеж, накидав туда разного барахла, с которым он часами, сопя, возился. Он играл с ножницами, клубками ниток, вязальными спицами, кастрюлями, толкушкой для картошки, открывалками для бутылок, альбомами с фотографиями, пленками диафильмов, подшивками журналов, фарфоровой посудой. Все это и многое другое вытягивалось им через сетку со стоящей рядом тумбочки или из полок крытого лаком серванта.

Любовь Ильинична родилась в год празднования трехсотлетия дома Романовых, когда был создан знаменитый черный квадрат на белом фоне. Детей, после того как потеряла дочь во время эвакуации в Моршанск, у нее больше не было. После войны она вышла замуж и перебралась из Москвы в Петербург. Но муж умер рано. Позади плелась обычная холостяцкая жизнь, без привкуса горечи, радости и разочарований. Ей не приходило в голову сетовать на одиночество, она его как-то не ощущала. Не отличаясь особой чистоплотностью, в иные дни, когда никого не ждала к себе, она не принимала водных процедур и пахла прокисшим козьим сыром, а в непредвиденных случаях использовала каждодневный непарадный «Красный мак», выпущенный еще на десятилетний юбилей бывшей брокаровской империей,[2] полюбившийся ей вместе с пудрой «Евгений Онегин», которую берегла и открывала, чтобы понюхать да полюбоваться.

Мать ее много лет проработала на фабрике «Новая заря». Любови Ильиничне хорошо были знакомы флаконы той поры, когда на них еще клеились этикетки «Жиркость». В пятидесятые все душились «Красной Москвой», позднее она распробовала и десять лет отдала «Ярославне», семидесятые сменились новым ароматом «Манон», под чьи звуки хоронили ее мать, всегда считавшую духи одним из средств молчаливого взаимопонимания между мужчиной и женщиной. Ее мама оставалась преданна маркам только одной фабрики, как сам Анри Брокар — жене Шарлоте, посвятив ей «Персидскую сирень», и даже изобрела собственный аромат «Финаменте» на основе ингредиентов из уже имеющихся композиций, которые так и не были выпущены. Теперь на ее столике наверняка пылился бы «Белый чай», а может быть, она отдала бы предпочтение не знающим русского пролетариата французам.