Тогда я буду знать, кто ты и как с тобой обходиться. А орать любой может. Ты скоро в этом убедишься. И сам орать начнешь, вот как сейчас, требовательно, с надрывом или жалобно, лишь бы цели своей достичь. Правильно, ты на базаре, торгуйся… Тут горлом все берут, напором, вертикальной харизмой или согбенным состраданием.

Но, между нами говоря, в этом и состоит мой прародительский долг — тебя как можно скорее в жизнь посвятить и даже слегка разочаровать. Разочаровать раньше, чем это сделает кто-то другой, более грубый и более внятный, пока ты не начнешь меняться до неузнаваемости, раньше, чем озлобишься, сопьешься или пойдешь у них на поводу. Поэтому перетопчешься без каши для начала. Скоро мамка твоя придет, терпи. Не выдержит она. Знаю я бабье племя…

Он не был злым, его дед, отец его отца. Он лишь старался скрыть никому не нужную доброту за раздражением, разочарованием, замкнутостью.

В его теперешней новой семье, где он проживал на паях с молодыми, перестали обращать внимание на простой человеческий чих, что тоже долго было ему непонятно и дико. Никто, кроме него, не говорил другому: «Будь здоров». Чихали сами по себе, без пожеланий. Стало даже казаться, что это свойство — желать всем здоровья — надо из себя изживать, когда он видел в ответ на пожелание удивленные и даже испуганные глаза Вероники. Будто перед ней не он, а поп, что крестит кого-то или принимается делать странные пассы, приговаривая «чуфыр-чуфыр». «Будь здоров» стало ненужным, мало кем узнаваемым, чем-то почти местечковым, родовым. Запил он рано, когда заболела жена, и вдвое сильнее, когда она умерла от злой, как он говорил, опухоли, мучающаяся, стонущая, у него на руках.

Глеба рано хотели отнять от материнской груди, и он плакал, раздражая вынужденных его терпеть нянек, каждая из которых привносила вместе с собой в его мир собственную теорию воспитания. Кто, убаюкивая, качал на мягких руках, кто тряс на сильных, подкидывая вверх, стараясь развеселить, и тогда он обильно срыгивал на них сверху молоком, облегчаясь и захлебываясь слезами. Кто-то грубым голосом напевал себе под нос «бацу-бацу-барабацу», кто-то в сердцах сам начинал грозно кричать и шипеть с досады. Он не запомнил, кто именно.

Мамка стояла тем временем за дверью с перетянутой, болезненно-каменной грудью, и молоко щедро лилось у нее на пеленку, подоткнутую в ставший тесным старенький материнский бюстгальтер на толстых лямках. Вся в слезах, она слушала рвущий душу детский плач, вернувшись с рынка. И из ее рук выскочил и ударился о каменный пол бидон с коровьим молоком утренней дойки. Желтоватая, сливочная пенная река разлилась по площадке и побежала вниз по ступенькам, заструилась, спеша, с лестничной клетки в пролет, заливая прогулочные клеенчатые коляски.


Уронила, растяпа. Придется сухое разводить. И кухня уже закрыта. А он и не чешется. Говорили мне, подумай. Камни в груди. Невозможно стоять. Только тогда уж терпите и не давайте… У самих-то есть дети, интересно?


Вероника уставилась на молоко, собирающее в свой быстрый сливочный поток песок, пыль, окурки и шерсть домашних котов. Не выдержав пытки, отметая все наставления, дрожащими руками отворила входную дверь, вбежала, вытирая слезы, крича с порога: «Не могу! Не могу!», распутала набухшую, переполненную грудь, зыркнула на сидящего в безучастной позе за столом распьяным-пьяно свекра, подхватила малыша, уцепившегося за деревянные прутья кроватки с посиневшим от крика ртом, и прижимала по очереди к прыснувшим по стенам молоком грудям. Захлебываясь и икая, Глеб жадно глотал, облегчая ее муки, а успокоенный, взопревший и сытый тут же уснул, для надежности держась за титьку пухлой рукой, изредка подрагивая во сне, глубоко вздыхая, причмокивая губами с едва заметным контуром от высыхающего молока и крови от растрескавшихся сосков.

Раньше, чем обыкновенно, пришел с работы муж в образе молодого Георгия Юматова, с потрясающим сходством, с оттяжкой женского внимания по роковой ошибке, и заперся в комнате, недовольный детским надсадным плачем, усталостью, перешептываниями коллег о его якобы наклевывающемся романе с молодой практиканткой, который он давно намеревался подвести финальной чертой.

— Опять закрылся у себя? — осведомился свекор, прошлепав на кухню сполоснуть вставную челюсть.


Нет, вроде трезвый, показалось.


— Юркнет, как вор, здрасьте не успеешь сказать.

— Мот, — мать Глеба и теперь иногда так говорит: «мот» вместо «может», — он работает, — предположила она, собирая прогулочную коляску перед выездом.


Надо купить хлеба, совсем из головы вылетело. А полбуханки это что? Это ничего. Сейчас вдвоем сядут — за один присест. И руки не помоют.


— Мот, и работает, — не стал спорить свекор, — да я толку от его работы чего-то даже в очках не вижу. Выйдет — почешет пузо… Что делал? И опять назад шасть. Чего он, датый, что ли?


Вот оно вырождение человеческое. Мужик здоровый в квартире, как вошь копошится, зубы об батарею точит. Баба сперва в себе дите носит, потом на себе. И катает в коляске, которую ей же и волочь. Атрофирование в чистом виде.


— Не знаю, я его видела, как и вы, три секунды. Он говорит, что ему топливо надо. Он нынче на портвейне работает.

— Атрофирование в чистом виде. Выветрилась из вас женственность, тонкость, чуткость какая-то…

— Чего? — переспросила Вероника, обуваясь и приподнимая бровь. — Чего выветрилось из кого?


Нет, все-таки пьяный.


— Сквозняк, говорю, дует. Сквозняком и выветрилась из вас женственность, тонкость, говорю, позволяющая вам лгать, не быть с вами честными, откровенными, испарилась доброта, нежность усохла, из девичьего только память, и та никуда не годная, забитая мещанством, дурью, завистью. Почему он тебе не спускает коляску вниз? Ведь ты не одной себе сына родила. Потакаете им. Черт в вас залез, раскрепостили сознанье бесовское. А он вот, — Семен Михайлович постучал по косяку, — сунул — вынул — рад стараться, плюнул и растер. Понять не могу, в кого он такой вральмен?


Итак предлагаем вашему вниманию выступление на девятом международном конкурсе эстрадной песни в польском городе сопот поет муслим магомаев…


— Сделай потише!

— Женщины вам неугодные! На себя-то бы хоть раз посмотрели! Ради кого глаза-то под образа? Чуть вас поприжмет — из окопов не достать.

— Вздор мелете, милашки! Молотом, как помелом, машете, работы грязной не гнушаетесь, сами грязные, язык грязный, ходите в сальных комбинезонах, смолите, по матери можете заложить. В рабочий класс в кирзовых сапогах влезли. Лица размалеванные, как на коляду. Дети или вовсе заброшены, или сопли подтираются до бороды. «Мама, ты яйцо сварила? А околупала?» Тьфу!

— О ком это вы?

— Да так… Тошнит от грязи, от красок, от грубиянства, от женского агрессивного напора. Где это видано, чтобы баба, пассивное существо по своей природе, стерегущее покой в доме, перерождалась в мужика, спрашивается? Это далеко не всем из вас идет, замечу. Ну уж и мужик вам не потрафит. Раз защищать, опекать больше некого, разжует вам фигу с маслом и в рот положит. Будет вам ваше бабство с ошпаренными яйцами, попомни еще мое слово, под подолами при стирке мешать. В гнездо, где еще один такой же самец с яйцами сидит, кто же захочет влезать? Вот и выходит, что совокупились и разбежались… Как камбалы, оплываете теперь друг друга, не коснувшись, в межквартирной канализации. Как жить?


Да не как. А с кем. Вот в чем вопрос! У всех у вас волшебный ключик между ног зажат…


— Никаких программ, как со мной жить, я не буду предлагать! — с обидой выпалила Вероника.


И вообще! Хочет — пусть живет, не хочет — катится. Не надо мне говорить, что мне делать, и я не буду говорить, куда вам идти.


— Миленькое дело! Поступай как знаешь. Ты хозяйка балаганчика… Тоже мне, плач Ярославны. Только не говорите потом, что нету вам хороших мужчин. Уж кому что досталось. И не зря. Я наперед предвижу вашу веселую жизнь. То перестреляют мужиков на войне, то в лагерях гноят… на баб — хомут, оглобли. Детей, с полными штанами — в детский концентрационный садик, самих — к станку. Рефлексирующая интеллигенция с тяжелым заболеванием мышц лица на кухне водку пьет… Пускать барашков в бумажке научилась. Дикое племя. Сидят, трясутся, как суслики, хвосты под мышкой. Какую глупость ни придумай, за любую за «спасибо» хватаются. Были у нас такие инициативные выдвиженцы. Вперед батьки в пекло баб совать. Вот и везите воз, а на возу у вас мужик с кобылой… Глотаете пошлости про поручика Ржевского, скалитесь от души! А от вас бежать хочется, подрясники подобрав. Лихие бабенки! Как там это у преподобного Лествичника было хорошо сказано про бесстыдство женского пола? Что удерживается оно стыдом, как уздою. Если женщина сама начнет прибегать к мужчинам, то не спасется никакая плоть. Впереди это страшное время, и вы для него детей и рожаете сейчас!

— Здравствуйте, я ваша тетя!

— А вот так и есть. — Он налил себе из заварника бледный, неоднократно разведенный кипятком чай, который называл «Белые ночи Парижа».

— Как же тогда вы предлагаете жить? Как все?

— Ты не все. Живи иначе. Вы же сами все делаете. Вы пашете, а они перестают пахать. Сами, сами все делаете своими руками. Условия проживания некоторых типов с вами, таких, как мой сынок, конечно, надо немножко скуксить, ужесточить. Но и трамбовать мужика катком на ровном месте ни к чему. Эх, женщины! Коварные вы, злые и жестокие существа. Сами себе вредите.

— Видали мы таких демагогов…

Веронике отчего-то вспомнилось, как на свадьбе, ее свадьбе, когда уже отмечали их торжество в кафе, она вышла со свидетельницей в небольшой закуток. Володя что-то давно ушел и не появлялся. Она застала его в компании друзей, с которыми была еще не очень хорошо знакома. Они курили и смеялись, — дым и смех, смешиваясь, витали над их головами. Володя стоял к входящим спиной и не видел их. Его правая рука лежала на талии стройной девушки с красивой прической из длинных густых волос, а ее голова — на его плече. На девушку Вероника с самого начала обратила внимание. Очень эффектная. Вероника стушевалась, тут же развернулась и бросилась назад, свидетельница, ее подруга, вышла вслед за ней, заметив неприятный пассаж. Вероника, поплакав в туалете, вернулась как ни в чем не бывало к столу, объясняя слезы счастьем веселого, долгожданного дня. А когда гости кричали «горько», она встала, медленно стянула белую перчатку с руки и залепила мужу первую пощечину…