Прежде я ждал смерти и молился. Сейчас я знаю, что не умру. Я живой покойник в склепе, лишенный света. А я не могу без света. Не могу без солнца. Даже безлунная ночь полна призрачных отражений, свет посылают звезды, свет исторгает божественный свод. Но здесь у меня земляной вал над головой. Я не знаю, где этот тайник – глубоко под землей или по соседству с кухней. Не знаю, сколько времени меня тащили сюда. Когда герцогиня приказала сжечь все мои поделки и даже бросить в огонь книги, я затеял драку. И так успешно, что последним средством меня переубедить был удар по затылку. Я потерял сознание, а очнулся уже здесь. Будь я благоразумен, герцогиня ограничилась бы аутодафе для игрушек, книги перенесли бы в другую комнату, а верстак был бы разобран. Я остался бы в своих апартаментах, с праздностью, но со светом. Однако не сдержался и в наказание помещен сюда. Вот что происходит с непокорным грешником, если он отвергает волю Всевышнего.

Сколько раз твердил себе – не сопротивляйся. Ты не избегнешь насилия, а только усилишь боль. Силы неравны. Надо смириться. Душе эта метаморфоза не повредит. Уступает лишь тело. Так зачем дразнить своих преследователей? Смирение – это добродетель. Но я слишком горд, чтобы смириться. Я жажду справедливости, желаю борьбы. И не понимаю, что моя борьба лишь укрепляет врага. Своим отчаянием я делаю его сильнее. За что я наказан? В чем мое преступление? Я вступил в драку, ибо чувствовал себя оскорбленным. Меня оклеветали. Кто? За что? Какая, собственно, разница? Она все уже решила. Ей нужна причина. Тиран ежеминутно пробует власть на зуб. А вдруг пошатнулась? Испытывает власть, как корабельный канат. Дергает и вяжет узлы. Один из узлов показался ей недостаточно прочным, вот она и затянула. А причина…

В чем же причина? Устроившись поудобней, я подкидываю эту задачку уму. Сладкий апельсин для мечущейся обезьяны. Не так ли именуют ум на Востоке? Отец Мартин бывал на Востоке, в Индии и даже в Китае. И как-то поведал мне, как тамошние монахи усмиряют свой ум, заняв его однообразным действием. Они сравнивают его с обезумевшим зверем в клетке и, чтобы усмирить этого зверя, занимают его игрушкой. Следует погрузить ум в молитву или отлечь логическим парадоксом. Ум утомится и, как обессилевший скакун, рухнет на землю. И тогда, по утверждению тех же монахов, в совершенстве овладевших искусством укрощения ума, верующий узрит Бога. Я не строю таких далеко идущих планов. Мне бы беспокойство унять.

Итак, что ее насторожило? Это случилось сразу же по возвращении из дворца. Какое правило я нарушил? Был недостаточно почтителен? Не поклонился королю? Но это последнее, за что я мог быть наказан. За непочтительность к королю я был бы, скорее, вознагражден. Тогда что же? Я и взглядом ни с кем не обменялся. Слова не произнес. Анастази была рядом. Мы прятались в тени, в нише. На нас стали обращать внимание только в самом конце… Постой, постой! А не ревность ли это? Не может быть. На меня обратили внимание две или три дамы, да и то лишь потому, что заметили новое лицо. Но герцогиня могла истолковать это по-другому. Она могла вообразить нечто большее. Или приписать это большее мне. Так и есть. Она меня ревнует. Ревнует! Святые угодники. Принцесса крови меня ревнует! Как же я сразу не догадался? Забавно-то как. Смешно. Да еще в таком странном месте. Не могу сдержать смеха. Если слышат, то пусть сочтут за сумасшедшего. Но я не могу остановиться. Да что же вы себе позволяете, ваше высочество? Как можно? Тратить столь благородный пыл на недостойный предмет. Я не муж и не любовник. Именно что предмет. А вы меня ревностью удостоили. Разве предметы ревнуют? Слуг ревнуют? Ах, ваше высочество. Вы унижаете себя столь сильным чувством. Придаете мне излишнюю ценность. Я человек? Мужчина? Шутить изволите. Еще немного, и мне придется вообразить, что вы в меня влюблены! Vade retro, Satanas!34

Отлежав правый бок, переворачиваюсь на левый. Но так я вынужден уткнуться носом в стену, а спиной обратиться к невидимой двери. Это вызывает смутное беспокойство. Тогда поднимаюсь на ноги и пытаюсь обойти свой склеп. Сразу после того как пришел в себя я это делал. Теперь для избавления от ломоты в затекших ногах делаю снова. С кандалами на щиколотках это непросто. Меня намеренно так сковали, чтобы при малейшем движении чувствовал свою беспомощность. Но двигаться я могу – мелкими шажками. Никогда еще я не был так сосредоточен при обычной ходьбе. Такие действия мы совершаем без раздумий, лишив внимания послушные ступни и молодые колени. Суставы и связки действуют безупречно, с благословения молодости. Они еще не знают, что такое подагра или пяточная шпора. Сокращаются мышцы, тянутся сухожилия, тело двигается и пребывает в равновесии. Мы пренебрегаем этим простодушным здоровым счастьем, пока оно при нас. Мы гонимся за несбыточным и потеем ради излишков. А нужно так мало… Масляный светильник да возможность сделать широкий шаг.

Сделав еще один поворот, нахожу дверь. На ощупь она едва отличима от каменной кладки. С внешней стороны дверь, вероятно, скрывают шпалеры. Потайное убежище. Слышу звук отодвигаемого засова. Свет потайного фонаря слаб, но я слишком долго оставался в темноте, и тонкий луч причиняет мне боль. Я закрываю лицо руками. И невольно подаюсь назад. Пребывание в темноте умерщвляет разум. Становишься уязвимым, будто истончается некая защитная пленка. И под кожей, как в темном, влажном подземелье, прорастают страхи. Эта болезнь поражает быстро. Как чума. Я уже чувствую симптомы. Луч света, для разума долгожданный, для страха – будто клинок. Я едва сдерживаюсь, чтобы не метнуться в угол. Но рассудок пока в силе – я только прикрываю глаза рукой. Это всего лишь Любен. С корзиной в руках. Он ставит к стене потайной фонарь, отчего каморка обретает свои истинные размеры. Любен не говорит со мной. Даже не смотрит в мою сторону. Старательно сопит и хмурит брови. Исполняет приказ. Сейчас меня нет. Я невидимка. Еще одно напоминание, что моя жизнь – некая условность, которую легко отменить. Нет, ее высочество не пытается меня запугать, не угрожает мне смертью. Она подкрадывается изнутри. Как червь в стволе дерева.

Обед (или ужин), принесенный Любеном, скуден. Мой ангелхранитель, а теперь и тюремщик, дожидается, пока я выпью воды и съем кусок сыра, и тут же все забирает. Мне ничего оставлять нельзя. Ни фонаря, ни кружки. Чтобы не обратил в оружие. Дверь за моим верным соглядатаем захлопывается – и вновь тишина.

Странное это ощущение – нет ничего, кроме самого себя. Глаза слепы, ибо за веками и под веками тьма, в ушах гул собственной крови. Остается ум. Он ничем не занят, ему остается только привычный, изнуряющий бег, вопросы без ответов. Тянет одну ниточку за другой, сплетает цепочки, уводит в прошлое, заглядывает в колодцы, вскрывает старые письма, воскрешает ошибки. Как зеркало, создает отражение. Сводит тебя с ним и заставляет глядеть. Пристально, не отводя взгляда. Изучать, вспоминать и терзаться собственным несовершенством. Я вдруг понимаю, почему люди так боятся тишины. Они боятся этой встречи! Они боятся остаться наедине с собой. Они боятся посмотреть в зеркало. В суматохе, погоне и сутолоке оглянуться некогда. Зеркало, запыленное, стоит у стены. Оно не страшит своим разоблачающим свидетельством, оно погребено под грудой забот. Не прислушаться, не остановиться. Голос души не различим. Его заглушает стук колес.

Глава 17

Своим молчанием и неподвижностью он проводил границу, магическую линию между собой и прочим миром. А там, за чертой, создавал свой собственный мир, лепил его из утраченных надежд и воспоминаний. Клотильда как-то заглянула ему в глаза и ужаснулась. Эти глаза опрокинулись. И там, за фиолетовыми зрачками, была бездна.

* * *

Люди сбиваются в города, а города – это шум. Я всегда слышал этот шум. Париж – это огромная наполненная сухим горохом тыква, которую раскачивает ветер тщеславия. Гремит, не умолкая, и в полночь, и на рассвете. Людские голоса, брань, грохот. Люди занимают себя угрозами или мольбами. А если нет собеседника, то громко стучат каблуками, бряцают оружием, колотят в двери или бросают кости. Только бы изгнать тишину. Не остаться в одиночестве, не увидеть себя. Ибо душа немедленно подставит зеркало, а зеркало предъявит отражение. Это отражение ни припудрить, ни подвести бровей. Это отражение заговорит голосом обделенного любовью сердца, за этим отражением откроется бездн а. Бессмыслица, пустота. Там ничего нет, кроме запятнавшей себя преступным деянием души. В аду нет ни котлов, ни сковородок, служители сатаны не сдирают мясо с костей грешников. Нет шума и криков. Там тишина. Гнетущая, вечная. Но душа не одна, возле нее чтец, и он неутомимо перечисляет грехи. Дойдет до конца списка и начинает сначала. И голос его не заглушить, не прикрикнуть. Тоску не залить вином, не одурманить страстями. Чтец будет продолжать.

Меня не пугает тишина. И одиночество мне не в тягость. Но встреча с самим собой не радует. Я, подобно Ионе, оказался в чреве кита, но воля Господа скрыта от меня. Иона – счастливец, он знал о чем молить и в чем каяться. А какой удел выбрать мне? Где моя Ниневия? Если б знать, куда плыть…

Бодрствуя, я слеп, но во сне прозреваю. Во сне мой чтец ко мне милостив. Я вижу Мадлен, живую. В моих снах она появляется незнакомкой и проходит мимо, но я не зову ее. Напротив, отпускаю. Она не знает меня. В этом сне я не стану ее убийцей. Это другая дорога, ведущая от перекрестка, на которую я мог бы свернуть, и Мадлен осталась бы жить. Но я сделал неправильный выбор.

Мир – это огромная карта перекрестков. Они повсюду. Человек делает шаг, и тут же ступает на один из них. Куда дальше? Вправо или влево? Идти вперед или повернуть назад? За каждым поворотом иное будущее. Иная судьба. Где был у меня этот перекресток? Когда я увидел Мадлен? Я мог бы отказаться от приглашения Арно и не входить в дом. Нет, свой выбор я сделал позже, когда взял ключ от черного входа.

Мы с Мадлен не говорили друг с другом. Только виделись украдкой. После того как я в первый раз поцеловал ее, я приходил к дому Арно, уже не дожидаясь приглашений. Я знал, что Мадлен с матерью и кормилицей ходит к мессе, и поджидал ее на дороге. Она знала, за каким углом, на какой улице я прячусь, и знала куда смотреть. Иногда я прятался уже в церкви и подглядывал за ними из-за колонны. Мадлен не оборачивалась, но у нее розовела обращенная ко мне щека. Но чаще я приходил под ее окно, выходящее на узкий переулок Часовщиков. Там, напротив, была маленькая ниша, вроде часовенки, с крошечной статуей не то святой Альберты, не то Амальберги из Мобёж. Латинские буквы стерлись, святая пребывала в забвении, и я, похоже, был единственным, кто обращался к ней с молитвой: прятался в этой в нише и ждал. Ждал, когда Мадлен выглянет в окно. Заметив меня, девушка деланно сердилась, хлопала ставней, а затем, приоткрыв, выглядывала снова, тут же хмурила брови, дергала плечиком, но от окна не отходила. Тогда я осмеливался выбраться из укрытия и подойти ближе. Она оставляла створку открытой, а я бросал ей на подоконник букетик фиалок.