Ее нарушает звук, взламывает, как тонкий ледок. Я просыпаюсь сразу и холодею. Я знаю этот звук. Это потайная дверь. Она спрятана в спальне за шпалерой. Тайный ход ведет из кабинета герцогини сюда, и она время от времени пользуется им. Не часто, ибо предпочитает, чтобы меня приводили к ней, как одалиску. Но случается и по-другому: ее высочество снисходит до визита. Как будто пытается застать меня врасплох. Является ранним утром или в полдень. Но звук я помню. Вот он, щелчок. Ни с чем не спутаешь. Визит укротителя к зверю.

Я лежу спиной к двери и лихорадочно соображаю, стоит ли притворяться спящим дальше и поможет ли мне эта бессильная уловка. Нет, не поможет. Какое ей дело до моего сна, до моей усталости и до моих терзаний. Она пришла удовлетворить свою прихоть. Но все же я не шевелюсь. Приказаний не было. Пока я только слышу ее шаги. Шелест шелка. Она не подкрадывается. Ступает властно. И все же я замечаю неровность. Она оступилась или споткнулась. Мне полагается поспешить к ней на помощь или притворяться дальше? Трудно принять решение, если тебя лишают собственной воли. Господин все решает сам, а раб только исполняет приказ. Но как быть, если от раба требуется помощь? Но ей она не требуется. Она не валится без сил, не натыкается на мебель и не ломает в темноте ног. Добирается благополучно. Шарит по подушке, затем по плечу и сразу стягивает с меня одеяло. Притворяться уже нет смысла. Я покорно ложусь на спину. Она торопливо находит в темноте мое лицо и гладит всей ладонью. Другой рукой, похоже, освобождается от одежды. У нее вновь возникает путаница и неловкость. Она даже теряет равновесие. Когда же она ложится рядом и губами утыкается мне в скулу, я понимаю причину ее неловкости. Она пьяна! Дышит вином и выдыхает его в мои легкие. Я едва сдерживаюсь, чтобы не отстраниться. Она прежде не позволяла себе такого! Герцогиня могла сделать пару глотков за ужином, но благоразумия не теряла, сохраняла высокомерное спокойствие. Ибо полагала сильное опьянение за дурную привычку грязного плебса. Существам высшим негоже уподобляться безродным свиньям. Но сегодня она внезапно им уподобилась. И сделала это очень правдоподобно. Барахтается, шарит по мне растопыренными пальцами и водит мокрым, горячим ртом. Хватает мои губы, будто куски долгожданной пищи. И еще шепчет в промежутках с винным хрипом: «Мой сладкий… Какой же ты сладкий…» Пожалуй, я бы предпочел, чтобы она оставалась прежней, деловитой и безразличной. Отдавала бы приказы. Не тратила бы время на излишнюю нежность, не кусала бы и не облизывала. Она знает последовательность: запустить механизм, воспользоваться и отбросить. Но в пьяном угаре она пытается меня ласкать. Вероятно, даже кажется себе умелой и страстной. А на деле причиняет мне боль. Ногти у нее длинные и острые. Задевает мою израненную руку, я вскрикиваю. Она замечает пробежавшую по мне судорогу, понимает вину и лепечет что-то о прощении.

– Ах, мой мальчик, тебе больно… Я сделала тебе больно. Прости меня, прости, мой сладкий…

Я сжимаю зубы от отвращения. Только бы не оттолкнуть ее, размякшую, потную, только бы стерпеть. Но страшно не это. Это все я стерплю. Страшно другое – моя каменная безучастность. Мое тело молчит. Ничего, кроме жгучего отвращения и мерцающей боли. Когда понимаю, то к отвращению добавляется еще и страх. Она пока не замечает, довольствуясь моим безропотным присутствием, будто за этим только и пришла – убедиться, что я есть, расточает свои ласки от внезапно нахлынувшей щедрости, но скоро вспомнит. И что сделает? Ударит по лицу? Пнет коленом в пах? У меня мурашки по коже, я судорожно сглатываю. Я колода, мертвец… Она мне не простит. Что же делать? Моя чувственность в мертвенном оцепенении, ушла вместе с кровью. Я отчаянно роюсь в памяти. Мою чувственность – спящего зверя – надо разбудить, посулить ему лакомство. Он не привередлив и готов проглотить все, что дарует сытость. Только бы найти пищу… У меня так мало воспоминаний… Мои мальчишеские сны тревожила оброненная подвязка и гладкая щиколотка дочери бакалейщика, пышнотелой веснушчатой девицы. Я украдкой засматривался на нее. Затем голые плечи уличной танцовщицы. Нет, мне скорее было ее жаль. Кожа у нее посинела от холода. Была еще хозяйка трактира «Грех школяра». Она ходила от деревянной стойки к столу, где шумели студенты, подхватив сразу четыре винные кружки. Я сидел с краю, и она задела меня бедром. Задела намеренно. По пути оглянулась. Арно хлопнул меня по плечу и подмигнул. Мое лицо тут же вспыхнуло от стыда. Моя молодость искала выход, желания бродили, как молодое вино в крови. Но я помнил слова отца Мартина. Он не пугал меня геенной огненной, он говорил о любви. О любви божественной, той, что осветляет плоть. О любви, что дарует неслыханное блаженство, если соединяет в себе жар плоти и пламя души. Истинная радость в единении, в слиянии тела и духа. В этом горниле плавится грех, и плоть обретает новое, божественное сияние. Однако, если пренебречь жаждой души, ограничиться ипостасью тела, блаженство окажется убогим, жалким, как будто слепым. Я не хотел растратить себя на такое блаженство и потому ждал свою возлюбленную. Мадлен – моя первая женщина, моя невеста, жена…

Нет, только не она! Я не стану думать о ней. Это святотатство, грех. Ее беспорочное, нежное тело… Я не посмею коснуться его даже мысленно. Но я помню другое тело, смуглое, вертлявое. И воспоминания эти свежи, еще не подернулись дымкой. Там стыд, удивление и сладость. Анастази… Горячая, нежная, бесцеремонная и такая чуткая. Как дразняще скользили ее пальцы, и соски, такие жесткие, упирались мне в ладонь… Я сразу чувствую тепло, оно идет по ногам, поднимается выше. Я начинаю вспоминать с самого начала, иду по ощущениям, как по знакам. Кровь разгоняется. Уже совсем тепло. Я пытаюсь наложить один образ на другой. Воображаю в этой дебелой, скользкой фигуре свою тайную сообщницу. Герцогиня тем временем тоже пытается воззвать к моей чувственности. Я угадываю ее руку, но своей настойчивостью она мне скорее мешает. Чтобы ее отвлечь, я кладу руку ей на бедро, слегка поглаживаю и сжимаю. Она тут же прижимается ко мне теснее. Я обхватываю ее стан, чтобы приподнять и дотянуться до ее груди. Мне все же удалось заглянуть в декольте той молодой, румяной трактирщицы. Она прижималась ко мне не только бедром, но и своим полузашнурованным, ярко красным корсажем, отчего у меня темнело в глазах. Я воображаю, как утыкаюсь в этот корсаж лицом и переносицей упираюсь в самую ложбинку. И я делаю это, как когда-то мечтал. Я даже целую эту навалившуюся на меня грудь. Герцогиня благодарно стонет, не подозревая, что целую я вовсе не ее, а ту веселую легкомысленную бретонку. Обнимаю я тоже не ее, а первую статс-даму Анастази де Санталь. Герцогиня отвлекает меня своим тяжелым дыханием и удушливым поцелуем, но я крепко держу воображаемую Анастази за узкие, вертлявые бедра. Надолго меня не хватит. Еще, еще немного! Снова вспоминаю трактирщицу, затем Анастази, наделяю это нелюбимое, тяжелое тело всеми когда-либо виденными мною прелестями, избавив от переселения только Мадлен, ибо мысль о ней произвела бы совершенно противоположное действие, и слышу наконец ее долгожданный, протяжный всхлип. Она выгибает спину, закидывает голову, затем тихо сползает на бок.

Засыпает она быстро. Правда, успевает снова погладить меня по щеке, отчего меня передергивает, и шепчет свое неизменное: «Мой сладкий…» Я вовсе без сил. Тепла уже нет. Герцогиня так и лежит на боку, придавив мне левую перевязанную руку. Мне уже не уснуть. А вытащить руку не решаюсь. Как-нибудь дождусь утра. Бог даст, она проснется и вспомнит, что нарушила все установленные ею законы.

И все же странно, что она пожаловала ко мне среди ночи. Как будто что-то искала… Не только утешения плоти, а нечто большее. Непривычна была в своих ласках. Только потому, что пьяна? Вино породило множество искажений или, наоборот, избавило от них? «От тебя исходит тепло, – сказала Анастази, – и все это чувствуют, даже герцогиня». За этим и пришла? За тем самым пресловутым теплом? Поэтому так ласкалась, а сейчас так безмятежно спит и дышит мне в щеку?

Анастази не так уж и не права. Я мог бы поработить ее, мог бы сыграть роль врачевателя и даже пожалеть. Она несчастна. Играет во всемогущество, а на деле одержима пустотой, которая обитает в ней, как болезнь. Властью эту пустоту не заполнишь. Ей нужен тот, кто избавит ее от этой пустоты, кто наполнит ее существование смыслом, и в благодарность она станет его рабой.

Под утро мне удается высвободить руку и уснуть. Рассвет уже на пороге. За окном первые птичьи трели. Она так и не проснулась и не ушла. Все так же лежит, привалившись к моему плечу. Я не смею пошевелиться. Спина затекла. К счастью, раненая рука свободна. К ней приливает кровь, в пальцах ледяные иголочки. От бессонницы я в полубреду. Сны уже не стыдятся разума, проскальзывают сложившимся, цельным сюжетом. Как же хочется спать… Я чуть отодвигаюсь. Теперь можно согнуть колено и попытаться лечь на бок. Спать…

Мгновения в сладостном небытие. И грохот. Оглушительный. Апокалипсическое знамение. Я вскидываюсь. Лоб уже в холодном поту. Любен! Он стоит с позеленевшим лицом, а на полу серебряный поднос и опрокинутая чашка. Он принес мне бульон. О, несчастный! Это предписание Оливье. Он распорядился каждый день с утра поить меня куриным бульоном. И Любен свято тому следует. Он же ничего не знает, бедняга. Не слышал, как пришла герцогиня. Не знал, что она здесь. Его комната далеко, по ту сторону моего кабинета, я могу позвать его, только потянув за шнурок. Как ему было догадаться? Он входит и видит в моей постели голую женскую спину. По светлым волосам угадывает владелицу и роняет поднос. Ничего удивительного. Кто бы на его месте сохранил самообладание, узрев прелести принцессы крови?

Ее высочество, как это неудивительно, спокойно приподнимается на локте и оглядывает гостя. Любена качает от ужаса – он видит ее грудь! И она не спешит укрыться. Взгляд лакея ее не тревожит. Всего лишь лакей, не мужчина. Лениво указывает ему на дверь. Любен пытается подобрать поднос, роняет, наклоняется за ним снова, спотыкается, цепляется одной ногой за другую, валится и к двери бежит на четвереньках. Герцогиня, закидывая голову, хохочет. Она почти захлебывается от смеха.