Но она возвращается. Точно в указанный срок, ни часом, ни минутой позже, с очередным драгоценным взносом. Берет то, что ей причитается, и платит.

Глава 4

Ей случалось и прежде поднимать руку на своих подданных. Еще в ранней юности она, не задумываясь, могла дать пощечину горничной или наградить конюха ударом хлыста. Благородной даме, управляющей целой армией челяди, твердость была необходима. Она вынуждена проявлять жестокость во имя подавления хаоса. Ибо еще Макиавелли сказал, что милосердие губительно для того, кто желает удержать власть. Милосердие – враг истинного государя. Ибо прощение преступника может обратиться в проклятие, и тогда взамен одной жизни в жертву будут принесены тысячи. Ее высочество верила, что поступает правильно и ее жестокость только вынужденная мера. Она наказывала за дерзость и нерадивость, за расточительство и непослушание, за медлительность и леность. Но вина Геро в строгом смысле не подпадала ни под одно из этих определений. Он не нарушал правил. Но он был виновен, и вина его состояла в том, что он был несчастен. Она могла бы простить ему дерзость и даже грубость. Могла оправдать неловкость, извинить неопытность, ибо они имели под собой мотивы. Но он был несчастен, и причина его несчастий не укладывалась в свод грехов и первопричин.

* * *

Господи, если б знать, что все это скоро кончится… Дьявол, по крайней мере, дает советы, как этим воспользоваться, а Ты, Господи, молчишь…

Однажды она теряет терпение и бьет меня по лицу. Все отпущенные мне сроки вышли. Я должен был образумиться или, по крайней мере, смириться. Но я все тот же бесчувственный, исполнительный чурбан. Лед, который она не в силах растопить. Я исполняю пункт за пунктом условия сделки. И ничего не могу с этим поделать. Ничего не в силах изменить. Страдаю не меньше нее от бесплодных попыток разорвать этот круг. Но выхода не вижу.

Когда она касается меня, мое тело становится мне чужим. Это тело обреченного грешника. Герцогиня подавляет собственную гордость. Настает черед лицедействовать, но роль ей дается плохо. Ей приходится продираться сквозь заросли и щупальца высокомерия и брезгливости, какие она испытывает к такому ничтожному существу, как я. Она вынуждена ради меня – меня! – покинуть свой блистающий трон и доставить мне – мне! – удовольствие. Великий Рим, властелин мира, вынужден платить дань полуразвалившейся галльской деревушке. Попытки ее неуклюжи и полны такой уничижительной снисходительности, что я вздрагиваю, будто она каждый раз касается меня раскаленными клещами. Несмотря на полумрак, я способен разглядеть ее лицо, застывшее, в гримасе отвращения к несговорчивому плебею. Ее вынудили служить этому телу, добиваться от него расположения, вместо того чтобы самой одаривать этим расположением. И, как естественное следствие, жертва ее напрасна. Я противлюсь еще упорней. Сжимаюсь в комок, желая уползти в первый подвернувшийся разлом, стать прозрачным и склизким. Но мои надежды так же бесплодны, как и ее.

Тогда она бьет меня по лицу, раз, второй, затем еще и еще. Вымещает горечь неудачи. Рука у нее хлесткая, гибкая и сильная, как вымоченная розга. Сказывается умение обращаться с хлыстом и многолетнее управление фрейлинами и горничными. Она не останавливается, пока у меня не начинает идти носом кровь. Липкая жидкость пачкает шелковую простыню. Герцогиня брезгливо стряхивает темные густые капли. Я чувствую теплую струю на щеке и на губах и солоноватый ком в глотке.

– Убирайся! – шипит она.

Я подчиняюсь. Не пытаюсь утереть кровь, на ощупь сгребаю одежду и отступаю к двери. Она еще не удовлетворена местью. Она делает шаг вслед за мной, взбешенная, смертельно бледная, на кружеве ее сорочки несколько капель крови. Она переживает ярость отвергнутой Мессалины. Безрассудный Мнестр пытается избежать чести быть ее избранником. Ее ладонь замазана темным, и она брезгливо вытирает ее о шелк. Остаются длинные полосы. Она ударила бы меня еще раз, если бы не отвращение к липкой жидкости, стекающей мне на подбородок. Я прижимаюсь спиной к двери, ожидая удара. У нее под рукой каминные щипцы и увесистая фигурка фарфоровой нимфы, которой так просто рассечь мне лоб.

– Вон! – глухо повторяет она.

И я оказываюсь за дверью. Но это еще не спасение. Я сталкиваюсь лицом к лицу с двумя пажами и Анастази. Они, вероятно, уже несколько минут прислушивались к тому, что происходит в спальне их госпожи. У пажей, двух мальчишек лет пятнадцати, испуганные, вытянутые лица. Они разглядывают меня, окровавленного, с охапкой одежды, с насмешливым интересом. Я будто непристойное, полураздавленное насекомое, возбуждающее гадливое любопытство. Первая мысль – отшатнуться, но все же смотреть, подойти ближе и даже ткнуть сапогом. Только Анастази невозмутимо бесстрастна.

Она произносит то же слово, которым несколько мгновений назад плевалась ее хозяйка. Но обращено оно не ко мне.

– Вон.

Это относится к пажам.

Те следуют приказу незамедлительно, сами обращаясь в застигнутых светом насекомых.

– Я помогу тебе, – быстро говорит Анастази, приближаясь.

Извлеченным из рукава платком вытирает мне лицо.

Пальцы у меня скрючены и застыли. Ей приходится с усилием извлекать из них скомканную одежду.

– Пойдем. Тебе надо умыться.

Куда же теперь? В собственную тюрьму. Раздавленное насекомое ползет в свою нору. Волочит перебитые лапки.

Идти недалеко. Всего два поворота и лестница. Есть еще потайной ход из кабинета хозяйки в мою спальню. Но для нас этот ход как будто не существует. Я бос. Мои башмаки остались где-то в господских покоях, каменный пол приятно отрезвляет. Галерея не освещена. Без моей провожатой, этого бесстрастного Вергилия, я бы расшиб себе лоб о первый же косяк, подобно злосчастному Карлу Восьмому, или свалился бы с лестницы. Но Анастази держит меня цепко. И уверенно направляет.

Любен изумлен. Он видит мое лицо с темными разводами, часть наспех напяленной одежды и босые ноги.

– Чего ждешь? Воды принеси! – приказывает Анастази.

Любен от усердия кидается сначала в одну сторону, потом в другую, напоминая всполошенного раскормленного зайца, над которым делает круг охотничий ястреб. И выбегает за дверь.

– Закинь голову, – говорит Анастази. – Кровь все еще течет.

У меня и губа разбита. Языком я чувствую мягкий, набухший валик, расползшийся размером в пол-лица. Анастази подносит свечу ближе, чтобы оценить картину разрушений.

– По-хорошему надо бы приложить лед.

Я мотаю головой.

– Не хочу лед.

Анастази внезапно соглашается.

– Правильно, пусть видит, что натворила.

Возвращается Любен с кувшином и серебряным тазом. Анастази сама смачивает кусок полотна в воде и смывает с моего лица кровь. Содержимое таза розовеет. Она вновь опрокидывает кувшин и проводит полотенцем по моей шее и груди. Мне кажется, или ее движения замедлились? Любен маячит за ее спиной. Он делает движения руками, выказывая участие и рвение. Однако Анастази ограничивается еще одним приказом.

– Принеси вина.

Любен исчезает. Со дня моего «назначения» ему увеличили жалованье, и он чрезвычайно гордится собой. Ему нравится быть доверенным лицом фаворита. Анастази все не уходит. Она вновь смачивает полотенце и водит по моей коже. Хотя крови на белом полотне больше нет. И кровотечение прекратилось. Я больше не нуждаюсь в помощи. Ей вовсе незачем здесь оставаться, прежде она не делала попыток приблизиться. Те слова, что я слышал от нее во дворе, когда прощался с дочерью, были последними, адресованными именно мне. Больше она со мной не разговаривает. Мне кажется, что она даже избегает меня. Изредка передает через Любена записки, в которых сообщает новости о моей дочери. «Здорова. Взяли новую няньку» или «Утром водили в церковь». Но сама Анастази в моем присутствии всегда молчит. Не отвечает на мои вопросы и спешно уходит. Я жду, что она и сейчас уйдет. Убедится, что я в некотором сознании, и удалится. Но она не уходит. Любен возвращается с бутылкой кларета. По неизвестной мне причине герцогиня позволяет мне пить только его. Огонь в камине разгорается, искры взлетают к закопченному своду. Анастази вновь оттесняет мою плечистую, краснорожую сиделку и сама наливает вина.

– Выпей.

Я выпью. Как выпил накануне и третьего дня. От вина становится легче. Мысли путаются, и не так знобит. Один яд ослабляет действие другого. С каждым днем я делаю на глоток больше. Потому что прежней порции уже не хватает. После первого стакана Анастази наполняет второй. Любен ожидает дальнейших распоряжений, изнывая от потребности быть полезным. Но она отсылает его прочь. Почему она все еще здесь? Что ей нужно? Я выпиваю все, до последней капли. Пью, не задумываясь. Нет будущего, ради которого стоило бы беречь себя, нет мечты, ради которой стоило бы сохранять свой разум незамутненным. Вино действует, и я хочу спать. Мне все безразлично, присутствие Анастази уже не задает мне вопросов. Но она помогает мне подняться и дойти до кровати. У меня легкая пьяная дурнота. Я не сразу понимаю, что происходит. Анастази прикасается ко мне. Это не дружеское участие, это нечто другое, о чем я не желаю догадываться. Она проводит рукой по моим волосам и затем трогает лоб, так, будто цель ее – обнаружить признаки лихорадки. Висок влажен, но жара у меня нет. Однако рука ее остается, скользит по щеке, затем вниз по шее и по груди. Я все еще в недоумении. Я пытаюсь причислить это к ошибкам, назвать заблуждением. Возможно, она ищет раны или порезы. Но Анастази касается меня уже второй рукой, без всякой неопределенности.

– Анастази, что ты делаешь?

Она не отвечает. Вместо ответа наклоняется и коротким укусом целует в губы. Я отшатываюсь.

– Остановись! Что ты делаешь? Это же я!

Она молчит. Ее рука уже под полотном рубашки и скользит по спине. Я так ошеломлен и разочарован, что не могу пошевелиться. У меня звон в ушах. Вероятно, я испытываю то же, что и несчастный Гай Юлий, когда в мартовские иды увидел занесенный над собой кинжал Брута. «Et tu, Brute?»25